Наследник
Шрифт:
Все же странно, это в старые времена с краской были проблемы, как и со всем прочим, бесконечен список былых дефицитов. Нынче, я уверен, в этой больнице пяток палат оккупирована публикой, для кого ремонт в отдельно взятом кабинете – сущий пустяк, безделица. За мифический шанс что хочешь устроят, да хоть англицкий клуб. А стены – вот они. Трещат. Но однажды… Однажды выкрасят тут все в голубое и я непременно прислонюсь к сырой, непросохшей стене. Спиной. Перед этим дюжину раз пробубню под нос с лету заученное предупреждение, наклеенное на дверь: «Осторожно, стены окрашены!». Потом отчего-то подумаю, что все давно высохло, просто забыли бумажку снять, потому что везде бардак. И запах краски меня не
Вот дрянь, обои… Держаться, я сказал!
Не думаю, что произнес хотя бы одно слово вслух, даже непреднамеренно, однако услышал в ответ:
«Поразительная глупость. Вот балда-то!»
Кто мог такое обо мне сказать? А то я не знаю. Хотя, в принципе, кто угодно мог, вокруг много умников. Обижаться смешно, глупо даже. Зачем подчеркивать нелепой обидой верность нелестной оценки? Следует по-сыновьи покорно принять пилюлю и согласиться: балда, балда и есть. Столько времени тянуть с походом в больницу! При том, что сердце-вещун ни на день не умолкало, хотя могло бы на денек и умолкнуть… Вот потеха… А я трусил, как последнее трусл'o. От страха, между прочим, мы все и мрем. А думаем, что от удали и бесшабашности. С другой стороны, про удаль и бесшабашность думать приятнее. «Балда, об удали…» Про бесшабашность у меня так не выходит, потому что большое слово. Большое, длинное, шире удали. Зато трусостью себя устыдил. По-моему, все очень натурально, что и следует отразить на лице – настоящие переживания: желваки, в глазах потерянность… И весь я потерянный, собой за неоправданную робость избичеванный… «А про “сердце-вещун” смешно вышло».
«Не надоело?»
«Нет пока. И вообще, мы же договаривались».
«Ну-ну, дерзай. На себя пеняй, если что».
«Если что?»
«Звонок другу? Помощь зала? Отказано».
«Значит, ничего страшного не предвидится».
«Поражаюсь твоему легкомыслию».
«Нет, чтобы оценить аналитический склад ума».
«Нет».
Доктор неторопливо выводит в моей характерно растрепанной и расхристанной «Истории болезни» скрипучие каракули. В моей – свои… В моей – свои…
«Сынок, тебя переклинило?»
«Ну, послушай…»
«Ладно, веселись, если это тебя веселит. Меня, например, расстраивает. И даже пугает. Твой выбор пугает».
«Мы же договорились».
«Ничего подобного. Мы не договаривались. Ты попросил».
«Пусть так. И ты пообещала».
«Кивнула».
«Пообещала
«Господи… Всё, молчу, я поняла. Кивок».
«Что?»
«Ну ты же не видишь, что я киваю, вот я и ставлю тебя в известность: кивок».
«Я растроган. Моргнул. Или ты меня видишь?»
«Хм…»
В моей – свои… В моей ли? В самом деле, моя ли это «История»? Откуда в ней набралось такое количество свидетельств моих несуществующих недомоганий? Я тут второй раз. Первый визит нанес всего лишь две недели тому назад. Сдал анализы, забрал пальто в гардеробе, пожалев, что свое – выбор был богатым, – и отправился восвояси. А тут… Прямо не «История болезни», а какая-то медицинская сага о пяти поколениях хроников, изданная под одной обложкой. Сага о больных Форсайтах.
Московская сага о больных Форсайтах.
Разве что в этой больнице поселились рационализаторы и они взяли пример с кладбищенской практики. Там, насколько я осведомлен, по истечении каких-то определенных лет можно хоронить свежеотбывших с этого света в чужие могилы, пристанища староумерших. Вылежала чья-то история болезни пару десятилетий и – на тебе: наклейка на обложке с новым именем, парочка новых страниц – вклейка, – и новый владелец. Был я захудалым, никчемным пациентишкой, невзрачным, с сомнительными тремя страничками жалоб и предписаний, а тут – раз, и уже пациентище! С «Историей»! Солидно. В регистратуре поглядывают уважительно. У самого, опять же, голову не сносит от мнимого удовольствия жить здоровеньким.
«Господи, какой же ты редкий болван. Шут просто!»
«Я сейчас обижусь. Третий раз про шута за день. Или четвертый? Явный перебор».
«Ну, прости. Однако же в самом деле…»
«Прощаю, но имей в виду, что это в последний раз».
«Не зарекайся, Ванечка».
«Мамой клянусь!»
«Здоровьем?»
«Нет, всей мамой. Комплексная такая клятва. И вообще, родня без здоровья – такая обуза!»
«Красавец!»
«Есть такое».
Доктор – я проглядел на двери в кабинет фамилию, но точно не Голсуорси – явно мельчит, заполняя страничку моей саги. Историк болезни. По всему видать, обязательство принял: уложиться со всеми моими бедами на остатке последнего листа. В самом деле, не вклеивать же еще один ради жалких двух, при снисходительности небес – трех месяцев. Пусть и разнятся в корне наши данные о «снисходительности». По моим идеалистическим представлениям, минимум лет на пятьдесят.
Что навеяло это число? Не исключено, что подспудные мысли о полтиннике в баксах, который бы мне сейчас ой как не повредил. И тоскливое предвидение, что из знакомых никто в долг не даст. Нет у меня больше состоятельных и в то же время доверчивых знакомых. Эти два мира оказались успешно разделены и теперь ни при каких обстоятельствах не перемешиваются. Единственное место, где они еще худо-бедно сосуществуют, это моя потрепанная записная книжка. Чувствую, такое положение дел не только у меня, но говорить об этом не хочется. И со мной никому не хочется. Чего зря ныть-то? Иными словами, с приличными людьми вожусь. Неожиданный вывод. Однако приятный.