Не родит сокола сова (Сборник)
Шрифт:
— Ой, – махнула рукой и брезгливо сморщилась старуха, — иди, иди, пустобай.
— Охота мне с тобой посудачить, Меланья Архиповна, про ранешну жись. Ты ить старуха мудрая…
— Об чем нам с тобой, Гоша, судачить?! — осекла его бабушка Маланья. — С тобой,бара, водиться, что у крапиву садиться.
— Да?.. Ладно, не ругайся, бабка, — седни же праздник Покрова, — грех ругаться.
— Иди-и, Гоша, иди, не досаждай. Выпивай, закусывай…
2
Незванный,
— Значит, Ксюша, говоришь, хозяин-то рюмки сшибат? — Гоша Хуцан засмеялся.
Степенно снял каракулевую шапку, долгополое кожаное пальто и повесил на березовую спичку, вбитую в избяной венец; оставшись в темно зеленом кителе и черных галифе, промялся по кухне, смачно скрипя шитыми на заказ, ладными хромовыми сапогами и с кряканьем потирая руки. В полувоенной справе Гоша, будучи ростом аршин с шапкой, смахивал на задиристого деревенского кочета, хотя и трудовая мозоль подпирала китель, а плечи жирно обмякли.
— Раздевайсь, Никола. Не стесняйся, ты же в суседях живешь…
Мать исподлобья, ворчливо зыркнула на Николу Сёмкина и посрамила:
— Ты, Никола, совсем сдурел, – лакашь и лакашь эту заразу, не просыхашь. А Варуша там одна пурхатся с ребятёшками, – пожалела мать свою подругу. – Ни стыда, ни совести.
Никола виновато и обреченно вздохнул: дескать, свинья, она и есть свинья, но тут же и дал зарок, побожился:
— Все, Ксюша, кончаю гульбу, ей Бог.
— Ага, зарекалась блудливая коза в огород не лазить…
— Нет, Ксюша, вот похмелюсь, и ша… А то мотор заглохнет, – Никола, болезнено сморшившись, помял грудь.
— Счас горючки плеснем в карбюратор, – мотор как часы заработает, – Гоша выудил из вольной мотни черных галифе бутылку «сучка» и припечатал к столешнице. – А вот мы, Ксюша, не Петро твой, мы рюмки не сшибам, у нас завсегда свое.
— Раз Груня вином торгует, дак чо же не будет-то, — ловко подкусила его мать, а про себя укорила: «Идет, а хучь бы пряник завалящий парнишке принес…родня.»
Груня, Гошина баба, доводилась Ванюшкиной матери сестреницей; торговала весь свой век в винополке и была печально знаменита на весь Сосново-Озёрск тем, что в ночь-полночь брякни в ставень условным стуком, а потом сунь в приотворенную калитку потные, мятые трешки, — Груня тебе хоть ящик водки выставит, но, конечно, за ночную мзду. Может, поэтому про барыши, спрятанные у Гоши с Груней в чулке, городили самое диковинное, и в этом, казалось бы, диковинном деревенские перестали сомневаться, когда Гоша летом одолжил нищему колхозу десять тысяч на зарплаты. Что сам поимел от такого одалживания, Бог весть, но уж, поди, и без приварка не остался, – мужик ушлый.
Гоша, живущий крепко, в родню к худородному свояку Петру Краснобаеву шибко-то не лез, не желал с голытьбой родниться; но любил иной раз завернуть, похвастать достатком, покуражиться; любил и вот так выпить на живу руку, чтоб не под забором. У Груни-то в избе по
Когда отец одно время пил без просыху и, случалось, всю зарплату оставлял в винополке, когда семья уж дошла до голодного края, кинулась мать к Гоше Хуцану за подмогой, деньжатами разжиться… у сестреницы Груни льда в Крещение не выпросишь… да с чем пришла, с тем и ушла от райповской базы, где Гоша заправлял.
«Стоит в приамбарке, как блин масляный, — жаловалась мать свекровке, бабушке Маланье. — Улыбку, бара, кажет, а поди-ка выпроси чего, — на навоз переведется. На языке мед, под языком лед… Верно что, жид – на коровьем шевяке дрожжит…» Зареклась мать соваться к Гоше с нуждой и даже грозилась, что гнать будет его поганой метлой, ежели припрется с выпивкой; но сердитые посулы так посулами и остались: завернет Гоша на огонек, мать покорно, хотя и с бурчанием, ставит рюмки, достает из подполья соленых окуней на занюх.
Она и теперь их выложила на стол, потом откроила пару ломтей хлеба, вывалила из чугунка на столешню, скобленную ножом-косарем до желтоватого древесного свечения, стылые картохи, варенные в мундире. Поставив бурые от чая, граненые стаканы, собралась уходить, но Гоша Хуцан придержал за рукав.
— Сядь с нами, Ксюша, выпей трошки. Посиди хошь с мужиками… пока Петрухи-то нету, — он хихикнул, подмаргнул Николе и хотел ущипнуть мать, но та брезгливо и зло смахнула с себя блудливую руку.
— Тверёзому с вами пьяными сидеть – это же казь Господня, как в сумашедшем доме. Да ишо и слушать ваши матюги… Некогда мне с вами рассусоливать — скотина ревет, не поена, не кормлена. У вас-то ни об чем башка не болит.
— Кого там не болит?! — Гоша Хуцан знобко передернул плечьми, расплескивая водку тряской рукой. — Разламыватся. Едва у Груни на бутылку выпросил. Вредная у тебя, Ксюша, сестреница, — Гоша беззлобно ругнул жену Груню. — Вся в вашу семейску родову. Семисюха ишо та… От, ядрена вошь, болесь-то себе наживам, — вздохнул он, шумно нюхая водку, поднесенную к самому носу. — От болесь, дак болесь…
— У тебя болесь — девке под юбку залезть, — не удержавшись, фыркнула мать, намекая на известные всей деревни, бесконечные шашни Гоши с разведенками и вдовами. – Гульливый, что иман бесхозный.
Гоша, будто его похвалили, гусем загоготал на материны попреки:
— Не намок порох в пороховнице… Дак чо, Ксюша, поделашь – девки проходу не дают. Шибко бравый, ли чо ли?.. – липнут, как мухи на мед. Отбою нету.
— Не изработался… — встрял Никола Сёмкин, – всю жись в пень колотил да день проводил. Он какой мамон отростил… – Никола покосился на провислое Гошино брюхо. – Повоевал бы и помантулил с моё, дак по девкам бы не шастал.
Гоша уставился на него тяжелым, прищуристым взглядом, и Никола сник.