Не сотвори себе кумира
Шрифт:
Утром, когда доходит очередь до нашей камеры, открывается дверной глазок и раздается привычная команда: "Подъем!" Поднимаемся, спешно собираем и укладываем на место свои измочаленные пожитки, готовясь к выходу в туалет-умывальник. Сейчас загремит дверь и прозвучит другая команда: "Выходи на оправку!"
Обитатели каземата, перегоняя Друг друга по гудящему стальному полу галереи, мчатся в нужник.
– Тише, тише, не нажимай, как бы кто на ходу не сделал, — осаживает благодушно настроенный надзиратель.
– Ас чего накопиться-то? Кормите не густо, — ответит кто-нибудь на бегу
Едва прозвучит вызов на оправку, как два очередных мойщика с натугой отрывают от пола наполненную почти до краев трехведерную бадью и несут ее со всей осторожностью, чтобы не пролить, по галерее, к отхожему месту. Опорожнив и сполоснув как следует посудину, наливают в нее из-под крана холодной воды и тащат назад.
Вместе с парашей надзиратель водворяет обратно и всех обитателей камеры, обязательно пересчитав:
– Давай, давай, ходи веселее!
Снова втиснувшись в десять квадратных метров, все Девятнадцать жмутся к одной стене, перетащив туда и матрацы, и свое имущество. Двадцатый же, засучив рукава и подобрав до колен брюки, босиком начинает Мыть свободную часть.
Он трудится в поте лица, а остальные зубоскалят:
– Премию хочет получить от товарища Воронова!
– А что — получит. Воронов — он деятель добрый.
– Здесь заработал, а в Сибири выдадут!
– В Сибири всем выдадут!
Когда вымытая и вытертая половина подступает к нам, поломойщик торжественно предлагает:
– Прошу переходить на паркет!
И мы перебираемся на вымытую сторону, перенося и все наши пожитки.
– Хорошо помыто, ничего не скажешь, — похвалит кто-нибудь из нас.
– А ведь бабе своем дома никогда бы не стая мыть, не помог бы…"…
– Не мужское это дело…
Иной вдруг покритикует:
– Тереть потуже надо и отжимать! Нечто халтурить! Это тебе не в колхозе поденку отбыть.
– Я как раз не колхозник.
– Все равно поденщик…
Другой подскочит и шлепнет мойщика по тощему заду:
– Хороша бабка, только тоща и зря портки надела.
– А ну вас всех к черту! И без вас тошно, — беззлобно огрызнется поломой. — Вот как мазну этой тряпицей по физии! — И взмахнет в сторону насмешника мокрой тряпкой. Все шарахаются в поддельном испуге и шутят еще солонее.
Но вот некрашеный пол вымыт и вытерт, и дневальный смело стучит в окованную дверь:
– Господин Цербер, отворите, чтоб выплеснуть и помыться!
Если в эти минуты на галерее нет никого из заключенных других камер, надзиратель лязгнет ключом, выпустит дневального, который вынесет с напарником парашу, и вот она, наша матушка-выручательница, как мы ее называем, снова со звоном водворяется на свое место, то самое, где внизу сохранилась трагическая надпись, в отчаянии нацарапанная Пашей Лобовым: "И вы звери, умрете!"
Обыски, или шмоны, как их называют во
В камеру вдруг втискивалась четверка надзирателей, свирепо командовавших с порога:
– Встать!
– Разуться!
– Построиться в две шеренги!
Все мы поспешно разуваемся, вскакиваем с пола и, босые, молча становимся в ряды посредине камеры. Тройка надзирателей торопливо осматривает мешки, одежду и все, что оказалось на полу, старательно вытряхая из сумок какой-то мусор. Ощупывают карманы и складки одежды в поисках колющих, режущих или пишущих предметов, иметь которые нельзя, в то время как четвертый надзиратель из притвора двери сверлит нас взглядом. Видно, что глаз у него наметан и остер, как у коршуна.
Но шмоны меня мало волновали; никакого имущества у меня не было. Я ведь прибыл сюда "на пару дней" и не взял с собой решительно ничего, даже полотенца, и уж не помню, как без него обходился. Утирался, вероятно, подолом верхней рубашки или майкой.
…После тщательного осмотра залежалого тряпья надзиратели стаскивают его к одной стороне, а нам дается новое указание: отойти от вещей ближе к свободной стене, встать по пятеро в ряд и вытянуть руки на уровне плеч.
Натренированные пальцы надзирателей быстро, как щупальца, обшаривают все тело от шеи до пят, включая промежности, проверяя каждую складку и шов на белье и одежде, вывернув все карманы. И все это происходит на пятачке в пять — семь квадратных метров, и толкутся на нем двадцать три взрослых мужика, как будто нет на свете иных дел и забот.
– Открои рот! Шире, еще шире! — И пристрелянное око темно-синего мундира заглядывает в разинутые рты.
Каждого бесцеремонно хватают за голову, поворачивая к свету: не спрятано ли в глотке, за щекой или под языком ножовки, куска напильника, ножа или бритвы?
Осмотренная пятерка пятится ближе к вещам и °пускает руки, наблюдая за тем, как ищейки проделывают ту же операцию над следующей пятеркой. И те, кого шмонают, стоят не шелохнувшись и затаив дыхание…
Все это теперь мне трудно себе представить, но это было. И так было во всех камерах всех тюрем стоны… Можно ли забыть хотя бы только это? А нам тепе говорят: забудьте, забудьте!
Каждый раз во время этих унизительных процедуру меня занимал один и тот же вопрос: рассказывают л| тюремщики в семейном кругу о том, чем они занимаются на службе, или, как и палачам из НКВД, им ведем! строго хранить в тайне свои мрачные дела? Да, невесело жить в такой семье, с таким кормильцем…
…Наконец, не найдя ничего запретного, надзиратели так же поспешно покидают камеру: им надо торопиться, впереди еще много сотен непрощупанных арестантов.
Постоянный, неусыпный наш враг-голод-ежедневно точил и грыз, особенно тех, кто пробыл в камер‹ более месяца и у кого подкожные жиры иссякли. Час раздачи горячей пищи ожидался с неизменным нетерпением, и никакие басни, споры или драматические истории не могли заглушить в нас предвкушения дневной баланды.