Небо над бездной
Шрифт:
– Они только прилетели. Напишет еще, не волнуйтесь, и вам, и Данилову, обязательно напишет.
– Все, Иван, это не обсуждается. Ты летишь со мной. Единственная у нас проблема – Мнемозина. Оставить не с кем. Певунья Римма ей чужой человек. Но ничего, возьмем с собой нашу красавицу.
– Федор Федорович, это безумие полное. Может, вы разыгрываете меня? Дразните?
Старик усмехнулся, кряхтя, поднялся из кресла, покосился на свою трость, прислоненную к подлокотнику, но не притронулся к ней. Сделал несколько медленных твердых шагов по комнате. Спина его выпрямилась, глаза
– Ты так сумеешь двадцать раз? Теперь назад, смотри. Вправо, влево. Приседания. Хочешь, чечетку? Могу!
Старик присел, покряхтывая, потирая колени, морщась от боли. Потом вытянулся в струнку и осторожно, не спеша, отбил несколько неуклюжих тактов. Мнемозина спрыгнула с колен Зубова, гавкнула, закрутилась волчком. Старик продолжал выделывать ногами вполне осмысленные, четкие движения. Наконец остановился, уронил руки, прорычал:
– Ну, считай пульс!
Зубов смотрел, открыв рот, и не мог произнести ни слова. Послушно взял его протянутую руку, приложил пальцы к запястью, взглянул на секундную стрелку своих часов. Стрелка прошла полный круг. Пульс у старика был девяносто ударов в минуту.
– Давление измерять будем? Или на слово поверишь?
– Измеряли с утра. Сто двадцать на восемьдесят, – пробормотал Зубов.
– Вот так, Ваня. А что морда у меня в морщинах и волос нет, это для конспирации. Чтобы ты не свихнулся от изумления.
Зубов прикусил губу, помотал головой.
– Трудно, Федор Федорович. Трудно не свихнуться.
– Еще бы! Ты видишь меня каждый день и не замечаешь перемен. Ты до этого момента в глубине души не верил, что препарат работает. Но он работает, Ваня. В микроскопических цистах заключена сила невероятная, необъяснимая, беспощадная.
– Да почему же беспощадная? – выкрикнул Зубов так нервно, как давно уж не кричал.
Старик медленно, тяжело опустился в кресло. Мнемозина завертелась у его ног. Он со стоном согнулся, поднял ее. Она завиляла хвостом, принялась облизывать ему лицо, поскуливая, слегка покусывая за нос.
– Почему беспощадная? – повторил Зубов уже спокойно. – Вы столько лет были прикованы к инвалидному креслу, а теперь чечетку пляшете. Неужели не рады ни капельки?
– Вот сейчас, сию минуту, рад. Даже счастлив. Мнемозина простила меня. Я вспомнил чечетку. Но минута пройдет. Уже прошла. Знаешь, кто научил меня бить степ? Ося.
– Тот самый мальчик, которому Михаил Владимирович ввел препарат?
– Да. Мы с ним встретились в феврале двадцать второго года. Была ночь, моя последняя ночь в Берлине. Моросил ледяной дождь. Скверное время для прогулок по парку. Черное небо, голые ветви вековых дубов тряслись от ветра, с них капало за шиворот. Мы промерзли насквозь, зашли в ночное кафе. Там было тепло, дымно, шумно. Играл джаз, пили пиво, отплясывали фокстрот и чарльстон. Там Ося научил меня бить степ. Последняя ночь, короткая передышка.
– А дальше?
– Дальше? – старик сморщился, поправил языком вставные челюсти. – Передышка закончилась очень быстро.
Старик замолчал, закрыл глаза. Рука его машинально поглаживала уснувшую Мнемозину. Иван Анатольевич долго не решался окликнуть его, наконец заметил, как дрогнули веки, и осторожно спросил:
– Федор Федорович, что случилось с вами в Германии в двадцать втором? Вам удалось сделать правильный выбор?
Старик ничего не ответил.
Поезд, 1922
Радек заглянул в купе Федора, не постучавшись, и не через два часа, а всего лишь через сорок минут.
– Сейчас умру от голода. Мегера Анжелика уже откушала, я слышал, как она возвращалась, так что идемте ужинать.
Ресторан был через вагон. Он сиял белизной скатертей, серебром приборов. На столах стояли вазы с черным виноградом, красными яблоками, синими сливами.
Официант в бабочке кланялся, говорил интимно, вполголоса, с чувственным придыханием:
– Что товарищи желают на закусочку-с? Из горячего позвольте-с рекомендовать котлетки отбивные, на косточке. Свининка свежайшая, поросеночек вчера еще резвился и хрюкал-с.
– Принесите, пожалуйста, меню, – попросил Агапкин.
– Меню для иностранцев-с, – официант почему-то обиделся.
– С иностранцев дерут втридорога, – объяснил Радек, – а по нашим с вами мандатам тут кормят бесплатно-с, – он нарочно растянул это «с», смешно подвигал бровями и обратился к официанту: – Давай так, Николаша, на закуску семужки, осетрины с хреном, белужки вашей фирменной потоньше пусть настрогают, с лимоном, ну, ты знаешь, как я люблю. Отбивные, говоришь, хороши? Давай твои отбивные.
Николаша в ответ почтительно кивал, ворковал, как голубь:
– Да-с, Карл Бернгардович, понимаю-с, непременно, Карл Бернгардович.
Еды, заказанной Радеком, хватило бы на десятерых. Явился повар из кухни, маленький худой старичок в белом колпаке, с выпуклым, как у беременной женщины, пузом. Поблескивая золотом коронок из-под пушистых седых усов, приветствовал дорогого Карла Бернгардовича.
– Я часто мотаюсь туда-сюда, – объяснил Радек, когда они остались вдвоем, – челядь эта меня знает.
– Чаевые хорошие даете? – спросил Федор.
– Не даю никогда, никому. Из принципа. Чаевые – буржуазный пережиток. Хотите оскорбить работника советского общепита до глубины души, дайте ему чаевые.
– То есть они вас бескорыстно любят?
– Конечно. Я жизнь свою посвятил борьбе за их свободу и счастье. А вот вы ради чего живете? Есть у вас высшая цель, идеалы?
Федор пожал плечами, отодвинул шторку и стал смотреть в окно. Смеркалось, мимо плыли смутные заснеженные перелески, белые поля. Призрачно темнели на снегу скелеты изб, одинокие печные трубы, какая-то станция со вздыбленной горбом платформой и обломками вокзального здания, в гроздьях сосулек, телеграфные столбы, косо повисший обрубок шлагбаума, будка стрелочника с оконцем, забитым фанерной пятиконечной звездой.