Небо над бездной
Шрифт:
– Их бы все равно казнили, – тихо заметил Михаил Владимирович.
Валя не ответил, сидел молча, сгорбившись, сжав виски ладонями.
– Как же быть теперь с Линицким? – спросил профессор после долгой мучительной паузы.
– Да, я виноват, – Валя тяжело вздохнул. – Я не подумал. Но я не мог оставить все как есть. Ну вот, допустим, у вас больной с отравлением. Вы ведь промоете ему желудок, хотя это неприятная процедура. Или рана гноится, ее нужно очистить, обеззаразить, хотя это может быть болезненно. В одном я уверен, Слава не покончит с собой, он католик.
Михаил Владимирович прошелся
– Валя, неужели нельзя как-нибудь смягчить в нем это чувство вины? Погибших не вернешь, вы могли бы объяснить ему, что он действовал под гипнозом, выполнял чужую злую волю.
– Уже объяснил. Ему от моих слов не легче. Он по своей природе очень совестливый человек. Даже в состоянии автомата он не переставал чувствовать вину, но смутно, как бы сквозь толщу льда.
Профессор поднялся, вытер платком ладони и произнес уже громче:
– А если попробовать, хотя бы отчасти, восстановить в нем этот лед?
Валя грустно усмехнулся, покачал головой:
– Я не могу выключить ему совесть и вернуть его в прежнее состояние полуживого автомата. Для меня это то же, что для вас нарочно, сознательно зарезать больного на операционном столе.
Москва, 2007
Зубов нашел для Агапкина толковую сиделку, пожилую медсестру. Звали ее Римма. Она легко справлялась и со стариком, и со всеми домашними делами. Не задавала лишних вопросов, была строга, неразговорчива, но пела, особенно когда пылесосила. Щенок Мнемозина ненавидела пылесос, заливалась лаем. Римма не обращала на щенка ни малейшего внимания, выводила тонким, пронзительным голосом что-нибудь вроде: «А ты любви моей не понял, и напрасно…»
Пылесос ревел, Мнемозина гавкала, Римма пела. Агапкин называл это звукотерапией.
Сначала Федор Федорович не мог передвигаться по квартире без посторонней помощи. Потом пошел, держась за ручки своего инвалидного кресла. Скоро ему хватало лишь трости.
Каждое его утро начиналось с долгой жестокой гимнастики перед распахнутой балконной дверью. Старик преодолевал холод, слабость, боль, упражнял ноги, руки, корпус. Хотелось бросить эти мучительные занятия, лечь пластом и не двигаться. Вообще никогда больше не двигаться, застыть, умереть. Но он упорно сгибал и разгибал колени, вертел ступнями, приседал, вытягивался в струнку, наклонялся вперед, назад. Щенок Мнемозина воспринимала это как игру. Ей нравилось, когда старик, лежа на спине, медленно поднимал и опускал ноги. Мнемозина с веселым лаем скакала вокруг него, запрыгивала к нему на грудь, принималась вылизывать лицо.
– Отстань, ты сбиваешь меня со счета, – ворчал Агапкин и дул Мнемозине в нос.
Она фыркала, трясла ушами, спрыгивала на пол, поджимала хвост. Уже в таком нежном возрасте у нее ярко проявлялись актерские способности. Особенно удавалась ей роль обиженной, несчастной сиротки. Она обижалась даже на самые мягкие замечания и терпеть не могла, когда ей что-то запрещали.
Теннисный мяч, с помощью
– Давайте я заберу ее, она вам мешает, – сказал однажды Зубов, заглянув в комнату.
– Да, сделай милость, – согласился Федор Федорович.
Зубов взял щенка на руки, унес, отправился на прогулку. Потом весь день Мнемозина своего хозяина не замечала, демонстративно ластилась к Зубову, звала играть, виляла хвостом на каждый звук его голоса.
– Адам тебе ни разу лапы не подал, а эта вертихвостка с тобой целуется, – ревниво заметил Агапкин.
– Адама вы нарочно против меня настраивали, – напомнил Зубов, – при нем называли меня глупым чекушником, фыркали, ворчали, постоянно грозили, что он меня укусит и правильно сделает. Но кусать он меня вовсе не собирался, как бы вам этого ни хотелось. Лапу мне подавал, хвостом вилял, даже пару раз лизнул, когда вы не видели.
– Ложь и клевета. Адам тебя не любил.
– Не любил, конечно. Он был вашим псом и во многом походил на вас. Но он меня уважал. Этого вы отрицать не можете, – Зубов нежно погладил щенка, сидевшего у него на коленях. – Зато красавица Мнемозина от меня без ума.
– Не обольщайся. Она от тебя полностью зависит. Ты ее выгуливаешь, кормишь, так что любовь ее к тебе не бескорыстна.
– Римма делает это куда чаще, однако Мнемозина к ней относится прохладно.
– Римма сурова и неприступна. К тому же пылесос для Мнемозины главный враг, а Римма с ним не расстается.
– Что угодно можете говорить, но Мнемозина любит меня.
Словно подтверждая это, щенок радостно тявкнул и принялся вылизывать ему руку.
– Все равно роман ваш долго не продлится. Скоро я сам буду все делать. Выгуливать, кормить.
– Скоро, но не сегодня.
– Завтра.
– Не уверен.
– Спорим?
– Не буду я с вами спорить, Федор Федорович. Вы из одного только тупого упрямства, мне назло, станете себя пересиливать, надорветесь, упадете, сломаете чего-нибудь, не дай бог, а мне отвечать.
– А, боишься ответственности, чекушник! – старик противно захихикал. – Не бойся, пока Соня там, в степи, ничего со мной не случится. Я жив и здоров, я настолько здоров, что у меня хватит сил слетать туда. Думаю, скоро уже смогу.
– Что? – Зубову показалось, он ослышался. – Слетать туда? В степь? Я правильно вас понял, Федор Федорович?
– Да, Иван, ты правильно меня понял. Мне неспокойно. Я должен быть там.
– Неспокойно. Я понимаю, – Зубов смиренно кивнул. – Но мы на связи с Савельевым, никаких тревожных сигналов от него нет.
– Это как раз меня и пугает. Это значит, что он недостаточно внимателен. Там не может быть все в порядке.
– Слишком мало времени прошло. Он еще не разобрался в обстановке.
– Вот именно. И ты бы вряд ли разобрался. Я должен лететь.
– Ну, ладно, к тому, что мне никогда ничего не понятно, я уже привык. Я тупой, бесчувственный чекушник. Видимо, Савельев тоже. Но ведь вы с Соней переписываетесь, вы можете помочь ей отсюда, из Москвы.
– Не могу. Она ни разу не ответила мне. Она молчит. Она даже Мише, деду своему любимому, пока не написала ни слова.