Небо — пусто?
Шрифт:
Выскочили на свет омоновцы и стали определять, кому жить, кому не жить в Литве и в других огненных точках.
Каждое событие по сердцу проходило. В глуби страны — все теперь ощущали это — зрела братоубийственная война, а в центре войны — мальчик Рудька.
Сорваться бы Доре, снова по её близким — танком — шла политика. Но сорвалась Соня Ипатьевна. Неожиданно для себя самой, по её словам, впервые в жизни, она впала в депрессию: перестала смотреть телевизор, выходить из дома. Лежала отвернувшись носом к стене.
Может быть, борьба за жизнь Зошки, может быть, тяжёлая работа — каждую
— Соня, пойдём погуляем, прошу тебя, — пыталась она поднять подругу. — Ничего особенного не, происходит, всё — то же самое.
— Не то же. Я поверила, — тихо сказала Соня.
— Ты должна жить. Ты должна встать, — жёстко говорила Дора, а сама прекрасно понимала, о чём та.
— Никому я ничего не должна. Боролась, а теперь устала. Не хочу.
— А мы как же? А с нами ты как поступаешь? Что нам с Наташей без тебя делать? Мы-то в чём виноваты?
Соня Ипатьевна не отвечала.
Рудьке Дора написала письмо на трёх страницах — выдала свои рассуждения о смысле жизни: в такие моменты истории нужно бежать прочь от политики и ни под каким видом не жертвовать своей жизнью — не остановишь танк, прущий на тебя, или лаву из ожившего вулкана…
Зошке собрала деньги. Спасла от самоубийства. Но ценой каких унижений… ценой каких мытарств — приходилось упрашивать людей, приходилось работать на износ, никогда столько не работала, и пришлось тайком от Зошки найти Зошкиного отца — не ушла, пока не вытрясла нехватающей суммы, — расстались у сберкассы.
Да, политика творилась вприкуску.
— Соня, пойдём в кино, — начинала свою песню Дора на следующий день.
В тот вечер пришла к Соне и Наташа.
— Меня стыдила… приказывала, чтобы я нюни не распускала, а сама? — резко спросила она. — Ну и где твой Пушкин? Где твой Рахманинов? Где твоё солнце? Где твой яркий свет?
Соня Ипатьевна села в кровати, лихорадочными глазами уставилась на Наташу.
— В лагере мне казалось, случилась несправедливость. Выяснится, кончится этот бред. Казалось, Россия — жива. Казалось, Россия не может погибнуть. Казалось, она сокрушит тех, кто устроил тот ужас всем нам. А теперь… снова кровь, насилие… снова — нищета. И к тому же Россию распродают, деньги между собой делят. Всё равно нам всем погибнуть. Что сейчас властвует над Россией, скажи. Почему Россия взяла от Америки не лучшее, а худшее? Почему меня гонят из России — в землю?
Наташа фыркнула, ощетинившись острыми ресницами.
— Ты что ж, решила уступить подонкам? Умирать собралась? Брось-ка, покажи-ка нам, какая ты сильная, ну! Чему учила меня, а?
Соня Ипатьевна ничего не ответила Наташе, снова легла и отвернулась к стене.
Они с Наташей долго сидели за чашкой чая в Дориной кухне. Молчали. А потом Дора сказала:
— Она не прожила свою жизнь. И я не прожила свою жизнь. У нас отняли любимых. Её любимый замучен в лагере. Я всю жизнь ждала Акишу, чтобы с ним поступить в институт. У меня отняли мою профессию, у неё — её, а теперь отнимают право есть. Как прокормиться? Накатило…
Наташа
— А кто проживает свою жизнь? И что значит — прожить жизнь? Мы пьём чай — живём или нет? Ну? — Блестела глазами, скрипела голосом: — Что такое вообще — прожить жизнь? Ты знаешь?
Она ушла, хлопнув дверью, как когда-то Виточка. А Дора долго ещё сидела без мыслей и сил за своим остывшим чаем в своей розовой кухне, светящейся многочисленными огнями.
И все-таки Соня Ипатьевна поднялась. Поднялась, когда рухнула Наташа.
Никто из них — ни Дора, ни Соня — не заметили, в какой миг Наташа сорвалась.
Она изрыгала желчь — не замолкая ни на минуту, своим язычком разила всех и всё подряд: «Подонки, ещё взвинтили цены. Посмотрела бы я, кто нажился на этом? В рожу бы заглянуть, а?!», «Подонки, опять давят людей», «Подонки, опять врут». Но её злоба не раскрывала отчаяния. К ней привыкли.
Может быть, если бы Дора внимательно пригляделась…
Но Дора впервые в жизни была занята собой.
Началось с того, что Кроль перестал давать ей деньги. Совсем.
Этому предшествовал год изнурительного мучительства. Кроль звонил, спрашивал, как она, говорил жалким голосом: «Прости, мать, задерживаю деньги, их теперь не бывает в моих руках, мадам — мой бухгалтер, не даёт ни копейки» или «Не пускает меня, я теперь подкаблучный, прости, но я обязательно вырвусь» — и поспешно вешал трубку. Дора понимала, Виточка вошла в комнату или в мастерскую… Но всё-таки Кроль вырывался, подбрасывал деньги, обнимал её, заглядывал в глаза. Встречи с ним, фотографии Кати, которые он привозил ей и развешивал по стенам, его рассказы о процветании мастерской давали силы — легче, чем подруги, переносила она ломку страны.
Но вот Кроль перестал бывать. Совсем. Звонил изредка, говорил мрачно: «Прости, мать, зашился» или «Бегу, мать, некогда, держись, пожалуйста» — и клал трубку.
Он перестал бывать, а она перестала спать.
Смотрела в светлый от фонарного света потолок, в светлые стены и видела картинки общей их с Кролем жизни. Вместе обедают. Вместе едут на рынок. Вместе идут в кино. Вместе смотрят телевизор.
То, что Кроль перестал приезжать, совпало с выездом из дома старых жильцов (так, Зошка с матерью обменялись — взяли квартиру меньшей площади и доплату) и въездом в дом людей совсем иной породы, которым подходит одно слово — «хозяева».
Одновременно с исчезновением Кроля усилилась инфляция.
Почему так сильно растут цены? Почему на один доллар приходится сто рублей, триста… пятьсот… тысяча… полторы? Неужели это всерьёз? Вот сейчас всё вернётся к привычному и, как прежде, можно будет заработать на жизнь своим трудом.
Но к прежнему не возвращалось. И — заработать не получалось. Зарплату платить перестали. «Дворники нам не нужны», — сказали ей в ЖЭКе. А пенсии с каждым очередным повышением цен хватало всё на меньшее количество еды. Если раньше на пенсию можно было жить неделю, то теперь она расходилась в три дня. Мясо, рыба подскочили в цене.