Неизбежное. Сцены из русской жизни конца 19-начала 20 века с участием известных лиц
Шрифт:
В своей жизни, в святыне своей у меня руководитель - пастырь, мой приходский священник, выпущенный из семинарии, одурённый, полуграмотный мальчик, или пьющий старик, которого одна забота - собрать побольше яиц и копеек. Велят они, чтобы на молитве дьякон половину времени кричал многая лета правоверной, благочестивой блуднице Екатерине Второй или благочестивейшему разбойнику, убийце Петру, который кощунствовал на Евангелии, и я должен молиться об этом. Велят они проклясть, и пережечь, и перевешать моих братьев, и я должен за ними кричать анафема; велят эти люди моих братьев считать проклятыми, и я кричи анафема. Велят мне ходить пить вино из ложечки и клясться,
Но нет, говорю я им, учение о церкви учительской есть учение чисто враждебное христианству, а название православная вера значит не что иное, как вера, соединенная с властью, т.е. государственная вера и потому ложная! Истинная вера не может быть там, где она явно насилующая, - не в государственной вере: здесь церковь есть название обмана, посредством которого одни люди хотят властвовать над другими. И другой нет и не может быть церкви - вера не может себя навязывать и не может быть принимаема ради чего-нибудь: насилия, обмана или выгоды; а потому это не вера, а обман веры!..
Он всё более и более волновался, пока говорил всё это, и голос его в конце концов пресёкся. Как и давеча за столом, он задыхался и руки его дрожали. Софья Андреевна, ругая себя за то, что так не вовремя начала этот разговор, хотела пойти за мокрой повязкой на лоб, которую она всегда клала Толстому, когда был возможен приступ падучей, но Толстой замахал рукой, показывая, что справится.
Отдышавшись, он сидел несколько минут молча и неподвижно; молчала и Софья Андреевна. Было слышно, как в доме часы пробили полночь.
– Подумал бы ты о нас, обо мне - сказала Софья Андреевна горько и безнадёжно.
– Я прожила с тобою целую жизнь, я родила тебе тринадцать детей. Когда-то ты любил меня, жить без меня не мог, чуть не покончил с собой...
– Всё это было, Соня, - ответил Толстой отрешённо.
– Было и прошло. У каждого из нас своё предназначение в жизни: ты, например, хотела бы родить сто пятьдесят детей и чтобы они навсегда оставались маленькими, а мне суждено писать и тревожить своими мыслями ещё не совсем погибших людей. А если за мои мысли власть захочет посадить меня в тюрьму, я буду только рад этому: в России, в которой мы теперь живём, для меня не было бы ничего лучшего, чем оказаться именно в тюрьме - в вонючей, холодной и голодной тюрьме.
– Боже мой, что ты говоришь, - покачала головой Софья Андреевна.
– Что ты говоришь...
– То что думаю, то что думаю, - повторил Толстой.
Софья Андреевна вздохнула, поправила причёску и сказала: - Я пойду, - все уже, наверное, спать разошлись, надо помочь Саше убрать со стола. Ты ещё поработаешь?
– Я ещё поработаю, - кивнул Толстой.
– Что же, спокойной ночи, Лёвушка, - Софья Андреевна хотела поцеловать его в голову, но не решилась.
– И тебе спокойной ночи, Соня, - ответил он и, дождавшись, когда за ней закроется дверь, продолжил писать: "Вчера в 10 часов вечера подъехали к нашему дому несколько человек в мундирах и потребовали к себе помощника в моих занятиях, Николая Николаевича Гусева..."
Укладка ценных вещей в доме Нарышкиных осенью 1917 года
Пролог
Дом Нарышкиных стоял на месте литейно-пушечного
Так продолжалось вплоть до правления Екатерины Второй, которая, став настоящей русской императрицей, не утратила, однако, любви к немецкой упорядоченности. "Всяк сверчок знай свой шесток", - любила повторять Екатерина понравившуюся ей русскую пословицу и в соответствии с этим правилом четко определила место каждого сословия в государственном устройстве, а отсюда - и в месте проживания. Поскольку литейные и пушечные слободы находились в недопустимой близости от императорского дворца, они были выведены из этого района, который начал застраиваться исключительно домами благородных господ. Литейная улица сделалась проспектом, пруды для разведения рыбы засыпали, все улицы поблизости привели в надлежащий вид.
Среди последних была и Сергиевская, бывшая Артиллерийская, названная в честь храма Святого Сергия Всей Артиллерии. Он был посвящён Сергию Радонежскому, который, как известно, благословил князя Дмитрия на Куликовскую битву, а потому мог считаться покровителем всего русского войска. Кроме того, в храме был придел в честь святителя Николая Чудотворца, покровителя моряков, путешествующих, учащихся и бесприданниц, но, главное, спасителя от внезапной смерти. В ходе облагораживания улицы Храм Святого Сергия Всей Артиллерии тоже претерпел немалые изменения: сначала маленький деревянный, он был перестроен в огромный каменный собор с роскошным внутренним убранством.
В девятнадцатом веке Сергиевская улица сделалась одной из самых аристократических в Петербурге: дома на ней принадлежали графам Апраксиным, князьям Трубецким и Барятинским; был даже дворец великой княгини Ольги Александровны. Дом Нарышкиных также принадлежал ранее князю Трубецкому, а до него здесь проживал Абрам Ганнибал, "арап Петра Великого", прадед Пушкина. Арап имел нрав бешеный, африканский: заподозрив первую жену в измене, он бил её смертным боем, держал в заточении и морил голодом, а после отправил в монастырь. Во второй раз он женился, не дожидаясь развода, что ему было прощено - как из уважения к заслугам перед Россией, так и из опасений буйного арапского нрава. Впрочем, развод был, всё-таки, получен, и, поселившись открыто со второй женой на Сергиевской улице, арап нажил немало детей.
По праву рождения Нарышкины тоже имели полное право находиться в этом избранном районе, ибо приходились родственниками правящей династии: мать Петра Великого была урождённой Нарышкиной. Связи с императорским домом ещё более укрепились в царствование Александра I: супруга Дмитрия Нарышкина, Мария, была сердечным другом императора - он жил с ней пятнадцать лет как со своей женой и она родила ему нескольких детей. Жаннетта, сестра Марии, была таким же сердечным другом Константина, младшего брата Александра.