Неизбежное. Сцены из русской жизни конца 19-начала 20 века с участием известных лиц
Шрифт:
– Но Кант и Гегель тоже писали о новом мире, - испугавшись своей дерзости, возразил Ваня.
– Как же их выбросить? Это классика.
– Откуда у вас такое рабское преклонение перед классикой?
– удивился Маяковский.
– Она была частью старого мирка почтенных профессоров и скучающей интеллигенции, а рабочему люду была недоступна:
Это что - корпеть на заводах,
перемазать рожу в копоть
и на роскошь чужую
в отдых
осоловелыми глазками хлопать?
Впервые в истории мы создаём
– Не он один, сколько интеллигентов отшатнулось от революции, - сказал Малевич.
– Пока её не было, ждали революцию как обновления, а когда пришла, в ужасе кричат: "Она не такая, как мы хотели, она неправильная, прекратите сейчас же!".
– Вот, вот, я в "Мистерии" такого типчика вывел: он тоже вроде за революцию, но за гладенькую и чистенькую, без грязи, без крови, без голода, - кивнул Маяковский.
– Такие переживали за народ в романах Льва Толстого и поэмах Некрасова, а когда этот народ вырвался из своих фабрик и деревень и взял власть, возопили: "Это хамы, варвары, они нам всё разрушат! Загнать их назад, не пускать, не позволять!".
– А вы знаете, Александр Блок замечательно сказал об этом, дай бог памяти, - Малевич потёр лоб: - "Почему дырявят древний собор? Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой. Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? Потому, что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа.
Что же вы думали? Что революция - идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своем пути? Что народ - паинька? Что сотни людей, любящих погреть руки, не постараются ухватить во время революции то, что плохо лежит? И, наконец, что бескровно и безболезненно разрешится вековая распря между "черной" и "белой" костью, между "образованными" и "необразованными", между интеллигенцией и народом?
Как аукнется - так и откликнется. Если считаете всех жуликами, то одни жулики к вам и придут. На глазах - сотни жуликов, а за глазами - миллионы людей, пока непросвещённых, пока тёмных. Но в них ещё спят творческие силы; они могут в будущем сказать такие слова, каких давно не говорила наша усталая, несвежая и книжная литература... Бороться с ужасами может лишь дух. А дух есть музыка. Всем телом, всем сердцем, всем сознанием - слушайте революцию!".
А ведь у него у самого, у Блока, усадьбу сожгли, но не обиделся, не озлобился, понял и принял революцию.
– Его поэма "Двенадцать" - лучшее, что написано о революции, - вставил Коля.
– "Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем, мировой пожар в крови, - Господи, благослови!"
– А мои стихи вы, стало быть, лучшими не считаете?
– прищурился Маяковский.
– Ваши я плохо знаю, - признался Коля.
– За честность хвалю!
– рассмеялся Маяковский.
– А вы ели что-нибудь сегодня? Нет, конечно. Возьмите-ка это, - он вытащил из кармана завёрнутые в тряпицу куски хлеба и протянул Коле и Ване.
– И не спорить! Считайте, что вы приняты в нашу пьесу, это ваш паёк. Артистов надо кормить, чтобы они не падали в голодный обморок на сцене.
–
– смущённо проговорил Малевич.
– Возьмите это от меня, а вот заварки, простите, нет.
***
Маяковский и Малевич вышли в коридор, чтобы не смущать жадно набросившихся на еду Колю и Ваню, и там продолжили свой разговор:
– Вы слышали? "Все театры ближайшего будущего будут построены и основаны так, как давно предчувствовал Мейерхольд. Мейерхольд гениален. И мне больно, что этого никто не знает. Даже его ученики". Вахтангов сказал...
– Умница. Он сам гений...
– Сколько талантов раскрыла революция, и сколько ещё раскроет!
– На то она и революция. Но мы отвлеклись; как будем оформлять зал?
– Зал?
– Да, Мейерхольд говорит, что надо вообще отказаться от портера: эстетствующую интеллигенцию выгонят в театры, где процветают эпигоны Островского. А мы ставим пьесу для солдат, рабочих, крестьян и той интеллигенции, которая скажет: довольно спать! Наш зритель будет участвовать в представлении, он перестанет быть публикой, он сам станет действующем лицом, как уже стал в великой исторической пьесе, которая разворачивается в России.
– Интересно! Значит, вы хотите весь зал превратить в одну большую сцену?
– Да, как в уличном представлении, которое даётся с участием народа; недаром же я назвал свою пьесу "Мистерией"!
– Я об этом как-то не подумал... А Мейерхольд как видит оформление зала?
– У него, как всегда, миллион идей рождается и умирает в одну минуту. Они все прекрасны, надо просто схватиться за одну из них и держаться за неё.
– Попробуем... Это не он шумит на сцене?
– Он! Когда Мейерхольд волнуется, он сипит и надрывается, как засорившаяся флейта.
– О. как вы его!
– Ничего, он знает за собой этот недостаток и не обижается, хотя в целом обидчив, как девица в интересном возрасте, - вы с ним аккуратнее. Все мы гении, все обидчивы, - ну и компания у нас собралась!
– Да уж, надо стараться как-то ладить...
В коридоре раздались быстрые шаги и кто-то прокричал сорванным голосом:
– Маяковский! Малевич! Вот вы где! Ну нельзя же так, товарищи, ищу вас по всему театру!
Коля и Ваня выглянули из двери и увидели долговязого худого человека лет сорока - сорока пяти. Он был в красноармейской фуражке со звездой, в кожаной тужурке и белой рубашке с галстуком-бабочкой.
– Мы вас ждали, Всеволод Эмильевич...
– хотел сказать Маяковский, но Мейерхольд перебил его:
– А вы слышали, что "красный террор" отменяют? Да, к годовщине революции! Сколько криков было, сколько воплей о зверствах советской власти, а террор просуществовал всего два месяца: от покушения на Ленина до сего дня! А я так полагаю, что рано отменять, - да, рано! Ленин правильно писал после того, как убили Володарского: "Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях Совдепа массовым террором, а когда до дела, тормозим революционную инициативу масс, вполне правильную. Это невозможно! Террористы будут считать нас тряпками".