Неизвестные солдаты
Шрифт:
— Двенадцатый пошел, а что?
— Хочешь, чтобы она жила в детском доме?
Красноармеец оторопело смотрел на Игоря, пытался сказать что-то, но будто проглатывал слова; только немо шевелил губами.
— Будет жить на всем готовом, — продолжал Булгаков. — Государство обует, оденет, станет кормить и учить. Да вы сами знаете, как в детских домах живут.
— Это где как.
— Во всяком случае девочке будет лучше, чем с мачехой.
— Лучше, — согласился Конюшин, и уже с надеждой, ловя взгляд Булгакова, спросил: — Думаете, это
— Дочь фронтовика — обязательно.
— Ну, а потом? Если, значит, выпадет такой случай — живым ворочусь. Отдадут ее мне?
— Вернетесь назад — возьмете. Вы какого района? Белевского?
— Белевского, Белевского, — затряс головой Конюшин. — Вы, значит, в сельсовет наш? — спросил он, видя, что политрук намеревается писать.
— В райком партии, — спокойно ответил Булгаков.
Пока Игорь карандашом набрасывал в блокноте черновик письма, Конюшин суетливо топтался вокруг, заглядывал через плечо, отталкивал локтем Егоркина и сердито шипел на него: «Не мешай!»
Потом полез на нары и вернулся с вещевым мешком. Торопливо достал со дна его узелок, развернул тряпицу, под ней — пропитанную жиром бумагу. Вынул небольшой, граммов на триста, кусок сала, покрытый крупной солью.
— Вот… Из дома. Берег, — виновато улыбался красноармеец, нарезая сало самодельным ножом. Положил на тряпицу два сухаря. — Вот, товарищ политрук… Отведайте, — и умолк, просительно глядя на Булгакова.
Игорь почувствовал: если не поест сейчас сала, обидит красноармейца и не поверит тот в него, в его желание помочь, вырастет меж ними стена, и будет он, политрук Булгаков, для бойца не товарищем, а чем-то вроде высокомерного благотворителя… Игорь сказал весело:
— А ну, попробуем домашнего. Давно кололи?
— По осени еще хряка подвалил.
— Вот бабушка у меня мастерица по всяким таким соленьям-вареньям. Иной раз даже в землю сало закапывает. А у вас так не делают?
— Чего нет, того нет, — быстро, оживившись, ответил Конюшин, с удовольствием глядя, как политрук жует крупно нарезанные куски. — Яблоки вот у нас антоновские осенью. Моченые. Приезжайте, всегда рады будем. От Одуева мы верст сорок всего…
— На велосипеде можно, — сказал Игорь.
— Товарищ политрук, а вы, это самое, печатку-то к письму приложите? — спросил неугомонный Егоркин.
— Обязательно. Отстукаем на машинке и сделаем по всем правилам.
— Чтобы документ был. — Егоркин сел на корточки и повернулся к Конюшину: — Хлопотал я за тебя, али нет? Салом-то угостишь, что ли, черт серый!
— Бери! Бери!
Поезд вдруг дернулся, взвизгнули тормоза. С верхних нар упал красноармеец, спросонок заорал дурным голосом. Разбуженные бойцы загомонили, ругались:
— Сапожник, пес его грызи, а не машинист.
— Акулька косая. Едет куда зря, ничего не видит.
— Вот ужо будет остановка, я ему в шею накостыляю!
Поезд замедлил ход. Игорь шире открыл дверь теплушки и, сняв пилотку, высунулся посмотреть. Впереди
Из-за поворота выполз встречный состав. Он еле-еле тащился. Паровоз тяжело и часто сопел, медленно крутя высокие колеса. Это был санитарный поезд — около десятка зеленых пассажирских вагонов с красными крестами на крышах и на бортах. Вагоны все были во вмятинах, покрыты грязью, на крышах лежали комья земли. Стекла выбиты, сквозь пустые проемы видны были белые простыни на койках, неподвижные фигуры раненых. Несколько раз промелькнули бледные женские лица.
Особенно жалко выглядели хвостовые вагоны. Их черные, обгорелые стенки были изрешечены десятками пробоин. А у одного верх смят в гармошку, будто его прессом давили с двух сторон.
Вид этого поезда подействовал на красноармейцев удручающе. Бойцы поеживались, вздыхали.
— Вы смотрите, смотрите внимательней, товарищи, — говорил Игорь. — Запоминайте, что они делают.
— Вот сволочи, — ругался Егоркин. — По красному кресту били!
— Может, не видели?
— А они что, слепые, немцы-то? Небось, браток, они не хуже нас с тобой видят.
— По санитарному-то он безо всякого опасения…
— Законом запрещено.
— Ребяты, вот тоже сказанул грамотей. Какой на войне может быть закон? Тута все навыворот. В гражданке убил человека — значит бандюга. А тут успел неприятелю шею свернуть — значит герой. Вот тебе и закон.
— Конвенция такая есть, — упрямился кто-то. — Раненых запрещает трогать.
— Энта конвенция у Гитлера на гвоздике в сортире висит, во где…
Эшелон медленно подтянулся к станции, остановился за стрелками. Что происходит впереди, невозможно было разглядеть за дымом. Иногда там ухало, рвалось что-то, сверкали вспышки огня. После этого дым становился еще гуще. По вагонам ползли разные слухи. Одни говорили, что немцы сбросили воздушный десант; другие — что к станции прорвались танки.
Пришел лейтенант Магомаев и дал команду первой роте построиться возле вагонов.
— Будем восстанавливать пути, — объяснил он.
На станции скопилось не менее десяти эшелонов. Перрон был разбит, деревья в станционном скверике лежали вывернутые вместе с корнями. На путях, изрытых воротками, горели вагоны.
Магомаев привел роту к разбомбленному составу. Красные теплушки были опрокинуты набок. Уцелевшие на путях — иссечены осколками. Возле перевернувшихся платформ валялись искалеченные походные кухни, повозки, противотанковые пушки: одна — без колес, другая — с изогнутым щитом, у третьей отбита станина. Много было трупов. Хоть и боязно было смотреть в лица мертвых, Игорь перевертывал их, стараясь не запачкаться кровью. Подносил к губам карманное зеркальце, чтобы узнать, не дышит ли человек.