Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов
Шрифт:
Прием этот заключается в том, что идиотские или наивные реплики актеров сопровождаются взрывами хохота и аплодисментами, раздающимися из намеренно скрытого закадрового пространства. Зритель якобы обязан уподобить себя невидимой, хихикающей и хлопающей аудитории, приняв ее примитивные реакции за свой внутренний подсознательный голос. Задуманный в качестве успокаивающего средства эмоциональной разгрузки, этот смех одновременно задает зрителю неразрешимый и потому неимоверно раздражающий вопрос: кто смеется внутри меня, если я сам не хочу и не желаю смеяться? Чей это смех? Благосклонного ко мне Большого Другого, добродушно взирающего на меня и решившего на минуту предаться веселью? Или это жутковатый хохот враждебного мне подсознания, с его подавленными влечениями, вытесненными инстинктами и потаенными страхами? В тексте Пригова это безразличный цинический смех медиальной поверхности над человеческой глубиной. Смех триумфальный, поскольку медиальное в итоге предстает внутренним содержанием человека. Шаблонные
Чудище:А, инопланетянин. Давай я тебя съем!
(Смех.)
Инопланетянин:А я тебя аннигилирую.
(Смех.) [139]
Медиальная пропаганда своими плоскими и настырными клише настолько обессмысливает реальность, что в аллегорическом плане приводит к ее материальному распаду:
Маша:Как же полно жизни, когда нет ни одного живого — все либо съедены, либо аннигилированы.
(Громкий смех.)
Бог:А живой, Машенька, не обязательно для жизни, и жизнь, Машенька, не обязательно для живых!
(Громкие, громкие аплодисменты.) [140]
139
Пригов Д. А.Написанное с 1990 по 1994. С. 221.
140
Пригов Д. А.Написанное с 1990 по 1994. С. 222.
В России 1990-х годов массмедиа начинают масштабно навязывать культ игрового девиантного поведения [141] , и Пригов, разумеется, занимается усердным пародированием этого модного веяния. В условиях стихийной либерализации общества после десятилетий сексуального закрепощения дотоле запретные «отклонения» и «смещения», вроде транссексуальности или гомосексуальности, становятся престижными знаками причастности к мировой культурной элите — и тут же оспариваются неопочвенниками, так что оказываются еще и скандальными, «подвешенными». Гендерные маски в такой ситуации оказываются расплывчатыми фикциями, на чем основаны циклы Пригова, посвященные театрализованной постсоветской сексуальности. Собственно, она тоже является иногда глянцевой, иногда «чернушной» медиальной производной, образованной путем некритичного повторения поверхностных общекультурных представлений о вседозволенности и терпимости в ситуации постмодерна.
141
О поведенческих девиациях в позднесоветский и постсоветский периоды подробней см. раздел «Половые стратегии» в: Семейные узы: Модели для сборки: В 2 кн. Кн. 1. М.: Новое литературное обозрение, 2004. С. 493–627.
Пригов показывает, что сексуальный объект желания теперь — только материализованная проекция медиальной мифологии, причем весьма усредненная. Интимная близость намеренно изображается Приговым с помощью отживших культурных стереотипов, когда в женщине видели косное антивещество, мешающее преобразовательным усилиям и поэтому обращаемое в тлен и прах ради победы пролетарской революции:
Войдет красавица и сядет на бедро Твое Своим Оно — как цинковое белое ведро Блестящее Белое Прекрасное А ткнешь его — не цинк, а мякоть Проминающаяся А дальше — больше! Дальше — слякоть Всеобщая [142]142
Пригов Д. А.Написанное с 1990 по 1994. С. 188.
Или в ракурсе гомоэротизма, когда в полном соответствии с поэтикой декаданса описывается фривольное и гедонистическое времяпрепровождение двух любовников:
…он легонько притоптывает шоколадной загорелой ногой Пыль поднимается легкими столбиками из-под его сандалий И чуть-чуть мертвенной голубоватой патиной Садится на тонкую невыносимую лодыжку Единственно143
Пригов Д. А.Написанное с 1990 по 1994. С. 40.
Поэзия Пригова в первой половине 1990-х дает пусть ироничные, но точные интерпретационные ключи к пониманию гендерных сдвигов и поискам сексуального самоопределения в этот переломный период. Собственно, она оказывается чрезвычайно точным диагностическим описанием той распыленной или смазанной сексуальной идентичности, что характеризовала девиантные модели поведения в столичных мегаполисах и позднее сделалась предметом пристального анализа в российских гендерных исследованиях [144] .
144
См., например: Жеребкина И.Гендерные 90-е, или Фаллоса не существует. СПб.: Алетейя, 2003.
В поздних стихотворениях Пригова значительное место занимают мотивы телесного насилия (мучаемая и заставляющая мучиться, пытаемая и производящая пытки телесность показана в циклах «Мои неземные страдания» и «Каталог мерзостей»), причем на первый план выходит насилие по отношению к детям как максимально бесчеловечная, непростительная форма жестокости. В цикле «Дети жертвы» (1998) эпизоды сексуального надругательства над детьми кажутся документалистскими фрагментами, взятыми из журналистского расследования или бесстрастного публицистического очерка:
5 Когда его почти насильно вытащили из угла Куда он забился, сжавшись почти до полного самоуничтожения Тело его, казалось, чернело одним сплошным синяком Уже много позже, почти разучившись говорить Он поведал, как его родной дядя заставлял его ртом делать это И когда он однажды укусил его за это Дядя воя и матерясь долго бил его Они оба кричали от боли Пока не услыхали соседи Дядя исчез Но он почти до седых волос все уверял, что дядя вернется и все начнется сначала [145]145
Пригов Д. А.Дети жертвы // Цикл публиковался также под названием «Дети как жертвы сексуальных домогательств».
Массмедиа, знакомя с каким-либо шокирующим жестоким событием, либо смакует его отвратительные подробности, либо отвлеченно подает его в виде обычного происшествия, не требующего вовлеченности, соучастия и сострадания. Поэзии, с точки зрения Пригова, остается воспроизводить массмедиальные схемы, доводя до апофеоза либо принцип любования омерзительным, либо циничную бесчувственность и погоню за сенсацией. Если поэзии доведется стать более циничной и тавтологичной, чем массмедиа, то она преодолеет медиальные соблазны и демаскирует тот «ужас реального», что скрывается за уверенными и звонкими фразами теледикторов. В цикле «Дитя и смерть» (1998) преступление против детской психики и соматики совершает уже не взрослый человек, а сама природа, диктующая необратимость физического старения и умирания, но при этом выступающая еще одним искусственным и устрашающим медиальным мифом.
В приморском парке вечерком Вот духовой оркестр Играет, все сидят рядком И нет свободных мест Дитя со взрослыми сидит Не чуя ничего Вот нота некая звучит И уже нет его Дитя А это была Его Смерть Приходит свежее дитя А к вечеру уже увядшее К утру же силы обретя Опять живое и расцветшее Кто ж прихотливо так играет С ним? — А это Смерть приготовляет Его [146]146
Пригов Д. А.Дитя и смерть // http://prigov.ru/bukva/_ditia.php.