Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов
Шрифт:
В обоих случаях происходит желание преодолеть условность и разрешить двусмысленность. В первом случае условной представляется поэтическая традиция, противостоящая в своем понимании языка его актуальному пониманию, интуитивно разделяемому здесь и сейчас живущими и говорящими носителями этого языка. Поэту представляется, что, не узнавая в поэтическом употреблении своих собственных слов и языка, читатели остаются холодны к его стихам, увидев в них лишь формальное, внешне заданное упражнение на языке, в сущности, уже мертвом. И не только мертвом, но и двусмысленном, и своей двусмысленностью непонятном, — ведь этот мертвый язык обладает кажущимся сходством с живым языком. Иначе говоря, задается вопрос, как может, скажем, русская поэзия называться русской, если на ее русском языке уже никто не говорит? И вот поэт стремится приблизить поэтическое употребление слова к обыденному.
Во втором случае отношение между поэтическим и непоэтическим языком также вызывает тревогу. Но вызывает ее именно то, что поэтическое значение слова невольно искажается его обыденным
Итак, две различные задачи. Не столь уж различные, однако, как это могло бы показаться. Ведь в напряжении достичь обыденного звучания поэтическое слово лишь подчеркивает свою инородность. А поэзия, стремящаяся возвыситься над обыденным языком, чтобы сказать истину о нем и о маскируемой им реальности, поневоле вовлекает сам этот падший язык в свою речь, наследственную и поэтическую. Ведь для того, чтобы избавить повседневную речь от двусмысленности, следует обратиться к ней и следует прежде всего избавить от двусмысленности само слово «поэтический» в его повседневном употреблении, не различающем между универсальностью поэзии как явленной в слове истиной и поэзией как профессиональным занятием со строго определенными границами. Мы видим, что здесь обе задачи — выход поэзии в обыденный язык и отграничение от него — по существу сливаются в одну. Это слияние мы, однако, можем усмотреть лишь в исторической перспективе. В творчестве самих поэтов две указанные тенденции, как правило, разделены.
Условное деление современной поэзии на московскую и ленинградскую отмечает присутствие этого разделения в умах читателей. Московская поэзия не желает сообщать миру особых поэтических истин и стремится освоить язык повседневности, а ленинградская поэзия, как говорится, — наоборот. В действительности и то, и другое, конечно, не совсем верно. Но «не совсем верно» означает все же «отчасти верно». В Москве есть такой поэт, как Лев Рубинштейн, о котором я уже писал в другом месте [469] . Он, безусловно, принадлежит к поэтам «второй задачи». Экспансия его поэзии охватывает языки, господствующие над языком повседневности: язык алгоритмов, язык библиотечных указателей и т. д. Анализ языковых значений, предпринимаемый Рубинштейном, демистифицирует обыденную речь. Но все же очарованность современностью господствует в Москве. В этих заметках речь пойдет о двух поэтах, наиболее последовательно, на мой взгляд, выразивших эту очарованность в своем творчестве.
469
В статье «Московский романтический концептуализм» («А-Я». № 1). — Примеч. ред.
Стихи Всеволода Некрасова сразу запоминаются своей неотвязной интонацией. Эта интонация неотвязна, во-первых, потому, что не забывается уже никогда после того, как стихи были прочитаны или прослушаны (особенно если в исполнении самого автора). И, во-вторых, потому что в ней безошибочно узнается та интонация, которая и нами самими, независимо от стихов Некрасова, владеет во многие моменты нашей жизни и от которой в эти моменты мы страстно хотим отвязаться, но не можем. И прежде всего не можем сознаться себе в том, что она нами владеет. Это интонация предельной душевной усталости, которая наступает, когда мы перестаем контролировать свою речь и наполнять ее индивидуальными оттенками смысла, гарантирующими наше авторство и превосходство. Но и замолчать мы не можем, ибо молчание в такие моменты бывает невыносимым своей смысловой наполненностью. Тогда мы подчиняемся автоматизму речи, и она увлекает нас своим нерасчленимым потоком, своей интонацией подъема, спада и паузы, выдерживаемой ровно настолько, чтобы она не превратилась в значимое молчание, и прерываемой на этой грани новым словесным звуком. В такие моменты жизни мы живем, как в кошмаре, с желанием проснуться, но принудительность сна заставляет нас зачарованно следить за ним помимо нашей сопротивляющейся воли.
Принудительность сна заставляет подозревать наличие скрытого за ним механизма. Некрасов отказывается в своей поэзии от принудительной поэтической традиции. Его стихи не соблюдают ее законов. Но это не означает того, что они вообще не подчиняются
Немалый урок поэзии Некрасова состоит в том, что законы сна речи не зависят от того, что именно ее в этот сон ввергло. Мы знаем множество душевных состояний, приводящих нас к границам речевого бодрствования. Гнев, страсть, утренняя душевная невыспанность, вечерняя усталость, но также и какое-то освещение комнаты, какой-то знакомый или незнакомый город — все это может усыпить нашу речь. Мы знаем, как приводят к автоматизму речи долгий разговор и длительная история личных отношений. Поэзия Некрасова многообразна по темам, в ней можно найти все обычные лирические сюжеты: пейзаж, дружеское послание, лирическую медитацию, психологическую сцену, сатирическое обличение и т. д. Они угадываются нами как то, что дало словесный материал для машины текста и запустило ее в ход. Я говорю здесь о машине в том же смысле, в каком говорят о «машине сна» или о «машине секса».
Обиняки и недомолвки, слова-хамелеоны, обретающие смысл только в контексте, а вне его давящие своей бессмысленностью, — вот среда и материал для вычленения механизма речевых сообщений.
вообще конечно наверно верно тоже верно конечно не очень точно но ничего ничего насколько скоро насколько скользко не так-то просто как это ни странно почти что чисто довольно вольно немножко можноВ этом начале поэмы [470] поэтическая система Некрасова довольно ясно обнаруживает себя. Слова подбираются по многим различным законам одновременно: аллитерации, близость употребления в обыденной речи, семантическая близость и т. д. Сами слова также внутренне различны — здесь уравниваются вводные слова с речевыми штампами и констатации факта с лозунгами. Важно, что выбор закона сопряжения совершенно случаен, что и уподобляет этот текст сновидению. Сознание удовлетворяется ближайшим объяснением, хотя общий смысл ускользает. Так во сне возникают предметы по сходству очертаний, по тождеству эмоциональной реакции, по логике действия и т. д. Следует заметить, что такая множественность объяснения существует и в реальной жизни. Когда нас спрашивают, почему «такой-то сделал то-то», мы иногда сошлемся на его характер, иногда на рациональную причину, иногда на социологическое, психологическое или исторические объяснения. Эти интерпретации стремятся сделать поступок «такого-то» понятным. И мы понимаем. Но каково самому «такому-то» сознавать, что не сам он является причиной своих поступков — их автором и владельцем, — а лишь живет во власти разнообразных и взаимно несводимых причин, — живет, как во сне.
470
См. полный текст этой поэмы в Интернете: — Примеч. ред.
Этот взгляд со стороны, который, если человек его усвоит, покажет ему, что он живет, как во сне, хотя раньше он думал, что живет наяву, есть взгляд, называемый просветительским. Психоанализ есть разновидность духа Просвещения, как и марксизм, структурализм и многие другие «измы». Дух Просвещения в высочайшей степени свойствен поэзии Некрасова. Та же техника, которая обнаруживает душевные состояния человека за пределами бодрствующей речи, внутреннюю их тягостность и автоматизм, — та же техника используется для социальной критики и демонстрации автоматизма чужой и враждебной речи, рассмотренной извне. То есть в пределах одной и той же поэтической системы осуществляется неуловимый, но очевидный переход от воспроизведения и анализа интимнейших лирических состояний к местной и сатирической по духу полемике. Переход вполне просветительский. Субъективная позиция автора — всегда честная и последовательная — совпадает с природой поэтического приема. Она также проникнута идеей Просвещения.