«Непредсказуемый» Бродский (из цикла «Laterna Magica»)
Шрифт:
«Набережная неисцелимых» начинается с рассказа, предваряющего для читателя встречу с опаздывающим персонажем, совсем на манер классического романа. Однако читатель не встретится с опаздывающим персонажем. Ему будет позволено довольствоваться лишь авторским словом. А до поры до времени авторским словом будет воспоминание.
«Впервые я ее увидел за несколько лет до того, в том самом предыдущем воплощении: в России. Тогда картина явилась в облике славистки, точнее, специалистки по Маяковскому <…>. 180 см, тонкокостная, длинноногая, узколицая, с каштановой гривой и карими миндалевидными глазами, с приличным русским на фантастических очертаний устах и с ослепительной улыбкой там же, в потрясающей, плотности папиросной бумаги, замше и чулках в тон, гипнотически благоухавшая незнакомыми духами, – картина была, бесспорно, самым элегантным существом женского пола, умопомрачительная нога которого когда-либо ступала в наш круг. Она была из тех, кто увлажняет сны женатого человека. Кроме того, венецианкой.
Так
Память о прекрасной венецианке с разлитой в ней бочкой меда и ложкой дегтя перетекает в новое воспоминание, уже лишенное всякого меда. Вот он, посредник de rigueur! Муж ее, «чья внешность совершенно выпала у меня из памяти по причине избыточности, был архитектурной сволочью из той жуткой послевоенной секты, которая испортила облик Европы сильнее любого Люфтваффе. В Венеции он осквернил пару чудесных campi своими созданиями, одним из которых был, естественно, банк, ибо этот разряд животных любит банки с абсолютно нарциссистским пылом, со всей тягой следствия к причине. За одну эту структуру (как в те дни выражались) он, по-моему, заслужил рога. Но поскольку, как и его жена, он вроде бы состоял в компартии, то задачу, решил я, лучше всего возложить на какого-нибудь их однопартийца». [88]
87
Brodsky, J. Watermark. Op. cit. P. 9–10. Перевод мой.
88
Ibid. P. 17–18.
Но чем же красавица имярек, подрядившаяся представить Бродскому Венецию, могла так разъярить автора воспоминаний о Венеции, куда он будет возвращаться 17 раз? Какое такое преступление могло вывести из равновесия эстетствующего поэта, уже державшего премию Нобеля в кармане своего твидового пиджака («Набережная неисцелимых» была написана в 1989 году)? Может быть, Бродский отстаивал справедливость, пеняя красавице на выбор ничтожного брачного партнера? Не тот ли справедливый гнев мог подтолкнуть eго в том же 1989 году к отповеди Марине Басмановой, принявшей брачное предложение «инженера-химика»: «Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам, / рисовала тушью в блокноте, немножко пела, / развлекалась со мной; / но потом сошлась с инженером-химиком / и, судя по письмам, чудовищно поглупела». [89]
89
Вот мой перевод для английской версии: Twenty five years ago, you were keen on kebab and dates, Drew in ink in a notebook, and sang a little at dates; Amusing yourself with me; then found a chemical engineer And, judging by letters, acquired a dopey veneer.
А что если анонимная венецианка все же нашла способ досадить тонко чувствующему поэту? Продолжим чтение.
«Она была действительно сногсшибательной, и когда в результате спуталась с высокооплачиваемым недоумком армянских кровей на периферии нашего круга, общей реакцией были скорее изумление и злоба, нежели ревность или стиснутые зубы, хотя, в сущности, не стоило злиться на тонкое кружево, замаранное острым национальным соусом. Мы, однако, злились. Ибо это было хуже, чем разочарование: это было предательство ткани». [90]
90
Brodsky, J. Watermark. Op. cit. P. 10–11. Перевод мой.
Кем же был этот «высокооплачиваемый недоумок»? Соперником? Но чьим соперником? «Нашего круга», коллективную злобу которого разделял Бродский? И нет ли в заключительном штрихе о «предательстве ткани» того нюанса, который напоминает выбор брачного партнера у птиц? Конечно, искать прямых ответов здесь не следует. Конфликт и его разрешение возникли в фантазии Бродского, и объяснение им следует искать – в который раз! – в работе Рене Жирара.
«В конфликте с соперником субъект меняет логическую и хронологическую последовательность желаний, чтобы его подражание не было замечено. Он утверждает, что его собственное желание возникло раньше желания соперника; а следовательно, говорит он, ответственность за соперничество лежит на посреднике. Все, что исходит от этого посредника, систематически принижается, хотя по-прежнему вызывает тайное восхищение субъекта. Посредник становится проницательным и дьявольским врагом; который пытается отнять у него самое дорогое имущество и упорно стоит
91
Girard, R. Op. cit. P. 11.
«Но что же было дальше?» – спросит читатель. А дальше воспоминание обрывается. Запаздывающая красавица в конце концов появляется и доставляет Бродского в гостиницу, подарив ему время для знакомства с Венецией и место в сердце для любви к ней.
Такова сага, помещенная на страницах «Набережной неисцелимых». Но есть другая сага, не попавшая на эти страницы. Конечно, хотелось бы узнать, что реально написал Бродский до того, как он был подвержен цензурному надзору. Но этого знания мы лишены, хотя надзор имел место не в России и не в Америке, а именно в «недосягаемой» Венеции. «Как такое может быть?» – спросите Вы.
Красавица имярек по имени Мариолина Дориа де Джулиани решилась нарушить анонимность и приподняла завесу таинственности в интервью, данном Ларисе Саенко, репортеру «РИА Новостей» в Нью-Йорке.
«Недоумком армянских кровей» Бродский назвал Мераба Мамардашвили, «с которым (признается Мариолина), клянусь вам, у меня ничего, кроме дружбы, не было. Мераб был одним из выдающихся философов советского времени, ярким собеседником, умницей, отнюдь не “недоумком”. Через Мераба я познакомилась с Александром Зиновьевым и многими другими диссидентами из тогдашней интеллектуальной элиты. И, конечно, он был грузин, а не армянин. Как не был архитектором мой муж – он был инженером и совсем не заслужил столь презрительной характеристики поэта». [92]
92
«РИА Новости». 2013 (19 дек.).
Но откуда мог поступить Бродскому этот заказ?
Оказывается, консорциум «Новая Венеция» (Consorzio Venezia Nova) имел полномочия делать рождественские заказы знаменитостям на работы, «воспевающие город: картины, скульптуры или эссе». Бродский был выбран в качестве такой знаменитости в 1987 году, когда президентом этой ассоциации был ставший потом сенатором Луиджи Дзанда. Прочитав эссе Бродского, он возмутился:
«Он позвал Бродского и сказал: “Вы с ума сошли, это известные венецианские люди, они подадут на вас в суд”. Бродский ответил: “Я ничего не буду менять”. Дзанда парировал: “Тогда вы не получите свои 30 миллионов итальянских лир”. Бродскому позарез нужны были деньги, и в итоге он переделал книгу. Она была напечатана в последний момент. Дзанда нервничал, проект был на грани срыва. А первая рукопись “Набережной…” – с моим именем, – до сих пор хранится у него».
Интервью закончилось рассказом о том, как Бродский терроризировал семейство Мариолины, добиваясь ее расположения. Конец был плачевным для Бродского. «Я его просто спустила с лестницы!» [93]
Глава 6
«Нет, не шотландской королевой»
Когда Ранчин представлял «вторичность» поэзии Бродского [94] как свободно выбранный «стандарт», он, возможно, опирался на прецедент. Л. М. Баткин, специалист по итальянскому Возрождению и автор книги о Бродском «Тридцать третья буква» (М., 1997), однажды помечтал об авторе, который «обоснует впечатления о Ходасевиче как одном из предшественников (курсив мой. – А. П.) Бродского». Но почему оригинальному поэту надлежало стать предшественником другого поэта, тоже претендующего на оригинальность? Почему Бродскому никак не дают стать последователем (подражателем, имитатором) Ходасевича?
93
Ibid.
94
Ранчин, А. Op. cit.
Но не будем умалять заслуг Ранчина. Он кропотливо собрал стихи Ходасевича, которые послужили для Бродского «источником вдохновения», заполнив ими чуть ли не две страницы печатного текста, которые я не буду цитировать. Что же касается вклада Л. М. Баткина, именно он первым наметил траекторию Ходасевич – Бродский и даже поманил золотым ключиком, к которому, к сожалению, не подобрал замка. У Бродского, пишет он, «безумие, в котором есть метод», а лучше «метод, который раздвигает тяжкие шлюзовые створы лирического безумия. Это очень жестко рассчитанная поэтическая околесица. Поэт не просто в мире, и он не совсем в себе, он около себя. <…> Он колобродит, острит, играет околичностями, бормочет, мучается, умничает и наконец вдруг выговаривает что-то очень простое, хватающее за душу, распахнутое. И поспешает снова запереть двери изнутри».