Неприкаянность
Шрифт:
не мог смириться с сутью голубой
окраски. Той, что всюду стелется,
не собирается, не делится.
Не мог ты разглядеть и почвы мёртвой под ногами –
и грязью потекла она, покрытая снегами.
И всё же, всё же – я молюсь, чтобы болей
тебе не ведать.
И чтобы страх не одолел
тебя, и – беды.
Хоть непорочность и моей душе чужда:
в мучениях спасается всегда.
Но если мне подходят те упрёки,
что
поскольку мщу, как мстят сентиментальные
и чокнутые рифмоплёты, – и так далее…
На это нечем отвечать помимо
того, что, хоть и уязвима
душа моя, мой мозг не даст забыть:
поэзия – не средство быть
глупицей, бормоча слова сусальные.
А что касается догадки, что душа,
хоть уязвима, но непостоянна,
как кувыркающийся мозг внутри Ивана
тряпичного, – догадка эта и гроша
не стоит. Нет: она, моя душа,
давно отяжелела, словно шар
внутри того порожнего болвана.
Глаза мои налились пустотой
от созерцания сплошных дождей, мертвящих
любые краски кроме серой, – той,
что облекла меня тоскою полой, вящей,
непреходящей, не переходящей
ни в боль, ни в горе, ни в печаль.
Лишь – в разделение.
И мне – не жаль…
Итак, я оставляю эту кучу
подлейших слов тебе, – подлейшее письмо,
как доказательство того, что мир – дерьмо,
и мы с тобой его не лучше.
Пер. Нодар Джин
ПЕСНЯ О ВРЕМЕНАХ ГОДА
Какая же зима была!
Такая голая! Глухая.
И – ни единого намёка
на теплоту, неодинокость.
Опять была, –
не повториться, как бывало, не смогла.
И, как бывало, не нашла она у времени угла,
где б наконец спаслась от непреложной смены
времён. От непреложности измены.
Моим друзьям, не удалось и им
спастись – в отличие от предыдущих зим.
Один – в окно. Дерзнул упасть он
в небытие. (Индус из касты
так падает.) В паденьи веру
утратил, будто смерть – преддверье
в иную жизнь… Другой – аорту
себе рассёк. Она аккорду
тому билась не в такт, что гордо
зовут порядком в наши дни,
забыв, что грязному эскорту
сие занятье, жизнь, сродни…
Вот и напомнили они.
Какое лето было! В это лето
забылось даже – что такое это.
Мыслишки, – приставучие, как кнопки,
кололись больно в черепной коробке.
Ночами листья изумрудной кроны
пытали зренье
и горизонт размылся, как граница
меж пустотой и тем, что в ней хранится.
О, что была за осень!
В эту осень
меня сомнений искусали осы.
Я перестала верить слову,
стала – звукам.
Лесным, морским, несогласованным
друг с другом.
Я разучилась разговаривать, –
шептала
одну молитву:
чтоб святого больше стало.
О, что за год случился, что за год!
Не удивительный, – наоборот.
Ни радости особой и ни краха:
привычный корм из мелких страхов.
Весна, – и та пришла в обычной маске:
пошлейшие, шумливейшие краски.
Как в уличной толпе, сплошной и длинной.
Как в оперении павлина.
И, как положено, осталось сделать так:
сказаться трупом, неспособным сжать кулак,
которому положено крушить витрину,
за коей – ложь одна… Ей жить, не сгинуть.
Пер. Нодар Джин
ПЕСНЯ О БЕЗРАЗЛИЧИИ
Пифагорейцы, право слово, были правы:
всё, повторяясь, возвращается на круги.
Во всей истории земной – ни капли правды.
Ни капли правды. Лишь одни пустые звуки.
И темнота. И боль потерь. И только снится
вам искра света вдалеке, в конце туннеля.
Мне свет не нужен. Я люблю свою темницу
во глубине своей разобранной постели.
А я не чувствую уже, как говорится,
ни блеска боли, ни её пустого глянца.
Наверно, я могла бы просто притвориться.
Но мне наскучило бы просто притворяться.
Достать бутылку из буфета, жахнуть водки,
да сжечь нутро своё. Да так ему и надо,
покуда в цирке бытия гуляют волки,
изображая на арене клоунаду.
На самом деле – только шок, и только драмы.
И тридцать сребрянников – стоимость билета.
На самом деле не дала бы я ни драхмы
за эти ужасы, за представленье это,
за этот быт, давно оглохший, словно вата,
и разукрашенный , как ряженый на святки.
И мы валяемся в сверкающих кроватях,
как псы бездомные – на загородной свалке.
И жизнь болтается, как бабье коромысло
с пустыми вёдрами. И на своей постели
я раньше плакала – теперь не вижу смысла,
теперь глаза мои, как вёдра, опустели.
А что мне плакать? Что не так ложится карта?
Хотели пику, а в итоге вышла трефа?