Непрямое говорение
Шрифт:
§ 104. Разновидности мы-позиций. Можно выделить несколько типов «мы». Оформляя свое высказывание по канонам того или иного жанра, говорящий задает тем самым рамочный тип «мы». Он будет стабильным ориентиром для всех других используемых в высказывании вариантов мы-позиций, вместе с тем я-позиция сохраняет относительную свободу передвижения в этом рамочном жанровом «мы». Характерный рисунок пульсирующих и подвижных отношений между я-позицией первичного автора и рамочным «мы» принадлежит к фундаментальным показателям специфики каждой языковой модальности и тональности, каждого жанра и стиля речи – и каждого конкретного высказывания, всегда это «мы» индивидуально модифицирующего. Сменам такое рамочное, в широком смысле жанровое, «мы» подвергается преимущественно в составе вторичных сложных жанров, прежде всего в романе (как «энциклопедии жанров»). Внутри же одножанрового высказывания сменам подвергаются другие – частные, нерамочные виды причастного «мы».
Прежде всего – те, которые образуются за счет модификации речевых центров и коммуникативных позиций. РЦ-Я, который сменяется на чужие речевые центры, может вступить с одним из своих оппонентов во временный союз и образовать коалиционное «мы» речевых центров высказывания (РЦ-Мы), сохраняющее или увеличивающее дистанцию по отношению к КП-Ты, насыщающее отношения с «ты» новыми смысловыми нюансами. Для слушающего в таком случае снимается порождающее дополнительные смыслы напряжение между РЦ-Я и этим вовлеченным в коалицию чужим речевым центром, но возникает дополнительное напряжение по отношению к этой новой, возможно, агрессивной к нему (или во всяком случае – с чем-либо к нему обращающейся) точке говорения. В дальнейшем такое коалиционное «мы» может либо опять распасться, либо влиться в базовое рамочное «мы» высказывания, перестав тем самым подаваться и пониматься как речевой центр и обратившись в ДП-Я. Временную (не влившуюся в рамочное «мы») коалицию РЦ-Я с чужим речевым центром можно поэтому квалифицировать как однонаправленную разновидность двуголосого слова в его бахтинском понимании. [407]
Аналогичные процессы возможны и в зоне коммуникативной позиции: КП-Я тоже может коалиционно слиться с КП-Ты, создав третий вид причастного «мы» – коалиционное «мы» говорящего со слушающим, противопоставленное чужим речевым центрам (иногда и рамочному «мы»). Коалиции «я» либо с «другим» против «ты», либо с «ты» против «другого» – это внутритекстовые, временные «мы», меняющие на протяжении высказывания напряжение текста по диапазону причастности и в разной мере контрастирующие с рамочным жанровым «мы». Там, где временная коалиция местоименных позиций отвечает смысловому замыслу говорящего, его, в частности, референциальной интенции, коалиционные «мы» постепенно адаптируются и угасают вплоть до включения их в рамочное «мы»; там, где коалиция была направлена на временный, коммуникативный или риторический, эффект, говорящий через необходимое время сигнализирует слушающему о распаде коалиции.
Отдельным видом мы-позиции является широкое коалиционное «мы», объединяющее я, он и
Модальные параметры влияют также на внутритекстовые колебания высказывания по диапазону причастности, которые происходят параллельно с изменением конкретной синтаксической модальности составляющих высказывание предложений и их частей. К номенклатуре собственно синтаксических средств движения высказывания по диапазону причастности относятся чередование наклонений (восклицательные, вопросительные, изъяснительные), смена личных, неопределенно-личных и безличных предложений, чередование предложений констатации, оценки, бытийных и т. д. Степень обобщенности «мы», степень включенности «я», «ты» или «другого» в «мы» различны для всех этих синтаксических конструкций. Сменяя модально-синтаксические формы речи, говорящий может менять и степень причастности этих «местоименных» точек говорения к активизируемому здесь и сейчас источнику смысла (точке говорения). Так, при включении в речь «эгоцентрических слов» и «эгоцентрических грамматических форм» диапазон причастности сужается до максимально возможного в каждом данном жанровом «мы» уплотнения «я». При безличных конструкциях диапазон причастности расширяется до максимально возможного в данном жанровом «мы» обобщения, когда все моменты смысла, связанные с условностями данного ракурса изложения, как бы выводятся из игры и в силе оставляется установка на полную тождественность слова и воспроизводимого с его помощью смысла – тем не менее и здесь позиция «все» недостижима. В общем случае здесь используется точка говорения «все описывающие», помнящая о других модальных типах «все»-позиции и им противостоящая.
Особо стоит, конечно, вопрос о соотношении рамочных (жанровых) и модальных «мы» с чистым и первичным авторами. Понимание этих соотношений зависит от исходных постулатов. Входить в эту тему в ее реальном объеме здесь не приходится (см. один из возможных подходов в статье о двуголосии), скажем лишь общие слова, относящиеся к проблеме диапазона причастности. Чистый автор применяет позицию рамочного и/или модального «мы», пользуясь ею оговорочно и сам оставаясь – согласно принятой нами обостренной версии – «молчащим» («немым»). Что касается первичного автора (точки говорения, из которой формально исходит речь – будь то РЦ-Я, КП-Я или лирический герой в поэзии, который тоже может быть понят как первичный автор), то он во многом предопределен жанровым «мы», т. е. он сам несет в себе энергию базового «мы». Но и между первичным автором и жанровым «мы» тоже возможны колебания в разных фрагментах высказывания по степени их причастности к я– или мы-позиции. Применительно к лирике возможно частное толкование этих колебаний как связанных с изменением в степени причастности лирического «я» к тому или иному фрагменту стихотворения, которое в целом освещается рамочным «мы» лирики (степень причастности лирического «я» к акту оценки можно, например, рассматривать как более высокую, чем степень причастности лирического «я» к констатации, больше опирающейся на базовое лирическое «мы» [409] ). Переходы от ослабленных, с точки зрения причастности лирического «я», фрагментов текста к усиленным и наоборот, меняющие сферу влияния базового «мы», приводят к пульсации текста по диапазону причастности. [410] В моменты этих переходов стихотворение «испускает» дополнительные – семантически невыраженные (непрямые) – смыслы, порождаемые и этими переходами, и связанными с ними другими смещениями, в частности, модальными. См., например, передвижение от самовысказывания, активизирующего я-позицию, к наррации и затем к описательной констатации (сентенции), активизирующей рамочное лирическое «мы»: «Я слово позабыл, что я хотел сказать. /Слепая ласточка в чертог теней вернется /На крыльях срезанных, с прозрачными играть. / В беспамятстве ночная песнь поется» (Мандельштам).
Описанные выше особенности передвижения высказывания по диапазону причастности к «мы»-позиции опознаваемы – как и в случае всех других частных разновидностей точек говорения – в качестве языковых инсценировок ноэтических процессов, происходящих в актах сознания. Если давать какие-то общие характеристики, то передвижения высказывания между позициями «я» и «мы» сокращают – как и смены РЦ – состав актов, но делают это более радикально, поскольку мы-позиция только в специальных случаях транспонируется из подразумеваемой ноэтической ситуации в референцируемую зону, требующую отдельного семантического облачения (а значит и дополнительных актов говорения). В случае прямого диалога с тем или иным «мы», в которое «я» себя не включает (напр., в пародии на жанр и его «мы»-позицию), это «мы» функционирует как чужой РЦ (как «они»). Более детальное освещение этой темы предполагает предварительные штудии чисто феноменологического синтеза Я и Мы. Скажем лишь, что, по-видимому, в этой зоне могут получить прописку такие сложные и острые темы, как точка говорения «никто», как проблема «анонимных» высказываний, как тема «смерти» автора (к последней теме мы еще вернемся).§ 105. Диапазон тональности. Тональность в ее особом понимании в рамках феноменологии говорения подробно рассматривалась ранее. В общем смысле тональность определялась выше как общая эмоционально-волевая и модальная настроенность (структура) сознания, влияющая на последовательность актов переживания. Соответственно и в языке, как уже говорилось, имеются свои инсценированные формы тональной структуры сознания, а значит – опосредованно – имеются аналогичные свойства и у высказывания как инсценированного переживания сознания. В качестве особенного качества тональности сознания описывалось то, что, определяясь в своем исходном смысле трансцендентальным кругозором внутреннего переживания, функционально и по наполнению она вместе с тем зависит от своих ноэм и трансцендентных «объектов» и даже может переходить на них, становясь их качеством или свойством.
Вот это последнее отличительно-особенное свойство тональности – ее внедряемость в предмет – и формирует тот процесс, который подразумевается здесь под передвижением точки говорения по шкале тональности. Пульсация высказывания по диапазону тональности отражает подвижность отношения «я» к «это» как к предмету речи, формы и степени влияния «я» на свой предмет (ведь «выходя» вовне себя – на объект и «предмет речи», сознание, с одной стороны, в некоторой мере предопределяет своей исходной тональностью то, в каком облике предстанет перед ним этот объект, с другой стороны – наделяет и сам предмет тональностью, а значит – меняет модус его бытия).
Вместе с тем позиция «это» толкуется здесь шире традиционного «предмета речи». В феноменологии говорения «это» берется как транскрипция всего, что может помещаться в референциальную зону высказывания: кроме предмета речи, вобравшего в себя излучения тональности сознания, это может быть и чужой он-голос (РЦ), поставленный в позицию ФВ, и переведенная в ту же позицию КП-Ты, и ретенциальное или протенциальное Я, и разного типа «мы».§ 106. Тональная метафора. В терминах феноменологии говорения можно сказать, что тональность чисто ноэтическое явление: тональность – всегда ноэса по отношению к ноэме (семантически явленная или не явленная ноэса по отношению к семантически явленной или не явленной ноэме). Получить семантическую явленность тональность может, например, в атрибуте или предикате (Тайна, о братья, нежна…); различные варианты семантически неявленной тональности тоже уже затрагивались выше (например, через интонацию или тональную предикацию в двуголосии). Будучи ноэсами, тональности часто опущены или нарощены поверх семантики, особенно значимым образом – в поэзии. См. сложный случай совмещения опущенной ноэмы и нарощенных на нее нескольких тональностей у Мандельштама: «Все не о том прозрачная твердит, /Все ласточка, подружка, Антигона…» В первой строке опущена некая ноэма (вопрос о ее восстановимости сложен и непринципиален здесь для нас) и выражена скрытая тональная к ней ноэса (все не о том прозрачная твердит – это не наррация и не описание, а именно – тональная оценка), на которую во второй строке нанизываются еще три тональные ноэсы, формально облаченные при этом в ноэматический семантический облик ("Все ласточка, подружка, Антигона^), из которого можно извлечь «смысловую интенцию» этих ноэс. В своей скрещенной совокупности все эти частично явленные в своем смысле легким касанием семантики тональные ноэсы непрямо «референцируют» тем самым опущенный предмет речи, внедряясь в него непосредственно или создавая вокруг него тональный ореол. Как можно оценить такое с точки зрения тропологии? Это можно было бы, как кажется, назвать «тональной метафорой» (по аналогии с описанной в СЖСП «интонационной метафорой» – с. 71) или, возможно, «тональным символом» (ведь ноэма остается непосредственно не явленной – как в ивановских антиномических конструкциях). Непрямой (внесловесный) смысл такого рода метафор и символов в «перегруппировке ценностей» (СЖСП, 85), в терминах же феноменологии говорения – в переконфигурации и наложении тональных ноэс, рождающих непрямое восприятие предмета речи при его формально-семантическом опущении. Это именно троп (или символ), т. е. отношение языка к «предмету», выраженное разными тональными ноэсами, а не конфигурация разных точек говорения относительно одного предмета, которая в большей степени выражает иное – не «предмет», а соотношение этих совмещенных и скрещенных точек говорения между собой. В тональной метафоре не перебой разных оценок одного и того же из разных точек говорения (как, напр., в иронии – СЖСП, 82), а перебой тональностей, исходящих из одной точки говорения.
§ 107. Взаимозависимость тональности и тематизма. Тональность, конечно, значима, как это видно по толкованию иронии, и в сфере скрещения различных точек говорения, так что можно говорить наряду с тропологической и о другой – эгологической – стороне: о связи тональности с точкой говорения и о гипотетически утверждаемой нами значимости этой связи не только для ноэтического, но и для ноэматического смысла высказывания. Точка говорения есть, по определению, характерологически заполненная позиция, характерологическая же заполненность точки говорения в свою очередь предопределяет ту или иную тональность отношения к предмету. И здесь значимость тональности может достигать максимальной степени: есть основания полагать, что, с феноменологической точки зрения, тональность до некоторой степени способна определять тематический (семантический) состав речи, влияя тем самым на формирование самого предмета речи и во многом на строение высказывания о нем. В большинстве случаев эта максимально значимая тональность при этом не высказывается (СЖСП, 80), т. е. не вводится в семантическую ткань высказывания.
Как конкретно это может происходить? Влияние тональности на семантически-тематическую сторону речи может осуществляться, например, через типовые мы-позиции. Поскольку говорить непосредственно от себя «я» не может и говорящий всегда избирает какое-либо жанровое рамочное «мы», избранная им исходная точка говорения всегда так или иначе заранее характерологически заполнена. Поэтому для каждого говорящего выбранной – из состава предданных – точкой говорения предопределена в том числе и подразумеваемая жанровая тональность отношения к предмету; как преднайденная же в точке говорения тональность в свою очередь влияет на становление тематической стороны речи, т. е. на, казалось бы, «свободный» выбор ее семантического облика, а тем самым и на способ как-данности самого предмета (его профиль, рельеф, перспективу, ракурс), на способ представленности в речи ее предмета. Перебирая разные возможные семантические облики для выражаемого смысла и выбирая один из них, «я» ориентируется не только на сам предмет (ориентированность только на сам предмет не может привести к одному имени, но всегда – к появлению разных, в определенном наборе совспыхивающих семантических возможностей), но и на «мы» уже выбранного (или оспариваемого, или параллельного и т. д.) жанра – на то, чтобы избранный способ тематизации предмета не вышел за рамки тональности избранного в данном случае типа «мы».
Если зависимость тематизации предмета от других свойственных каждому типу «мы» компонентов общей «подразумеваемой ноэтической ситуации» (от «горизонта» акта, а значит, и от «окружения» предмета, от способа видеть и понимать видимое) представляется убедительной, то зависимость тематизации от тональности может показаться, на первый взгляд, малозначительной. Однако дело идет не о выборе между «хорошим» и «лучшим», а о выборе между «хорошим» и «плохим», «высоким» и «низким», «хвалой» или «бранью», «смехом» или «серьезностью» (или «страхом»). И тогда мыслимое как «одно и то же» предстанет в одном жанровом «мы» в соответствии с его подразумеваемой, имплицитной и обычно не высказываемой тональностью и оценкой как «смерть», в другом – как «жизнь». Или – как то же слово, но иначе переакцентированное: в одной жанровой тональности романтизм или символизм «значат» нечто «высокое», в другом – нечто «заслуживающее иронического отношения»; в одном типе «мы» «предикативный акт» значит «универсалия», в другом «частное свойство», в третьем – «причина метафизичности мышления» и т. д. Тематизм здесь фундирован тональностью и оценкой, а значит, в определенной степени подразумеваемая неэксплицируемая тональность, т. е. элемент непрямого смысла, способна влиять на становление мысли и на тематизацию смысла высказывания. Избежать влияния тональных ноэс практически невозможно, поскольку и «нейтральность» превращается
Конечно, «я» не безвыходно заперто в темнице какого-либо одного «мы», оно может менять их даже в пределах одного высказывания, пульсирующего в этом случае по диапазону мы-тональности. Однако дифференциация, утончение и уточнение смысловых нюансов («богатый смысл») в большей степени возможны в случае как можно более полной включенности «я» в «мы» или в «содружество» разных «мы», т. е. там, где язык принципиально не прямой – где нет необходимости выводить на семантическую поверхность из общего ноэтического кругозора и окружения подразумеваемые пласты тональности, оценок, способов и ракурсов видения и – даже – некоторые тематические пласты (где не нужно реконструировать опущенные ноэсы и ноэмы). Как только «я» начинает чувствовать оковы «мы» – оковы связанного с этим «мы» «ноэтического языка» и подразумеваемых ноэтических ситуаций сознания, как только оно начинает стремиться к выходу за его ноэтические ограды, заполняющие и ограняющие строящееся высказывание привносимым «не своим» для говорящего смыслом, оно вынужденно отворачивается от предмета и начинает семантически эксплицировать и перебарывать нормально несказываемое и подразумеваемое, растрачивая энергию фразы на эту ориентированную больше на «ты», чем на предмет, переоценку и перетематизацию. Предмет в таких случаях теряет дифференцированность и тонкость обработки, становится объектным, неповоротливым и непрозрачным.
Вместе с тем ни один цельный ноэтический язык, опирающийся на разработанное «мы», не может полностью удовлетворить сознание; само их разнообразие, которого трудно избежать, приводит к тому, что на каждый ложится объектная тень от других языков. Бахтин видел выход из этого положения в том, чтобы взаимоизображать языки и стоящие за ними типические мы-позиции в полифоническом дискурсе и выходить на «предмет» сквозь это взаимоизображение. Как бы ни оценивать реальность возможности прорыва к предмету таким «откровенно» оговорочным способом, в любом другом случае выход на предмет – в условиях интенциональной расхищенности разными ноэтическими языками семантики, синтаксиса, тональностей, оценок, способов и ракурсов видения – всегда также оказывается «непрямым», и только в лучшем случае это будет осознанная, а не темно-гибридная речь.§ 108. Тональные смены по тематическим основаниям и тематические смены по тональным основаниям. Если брать за крайние полюса тональности (как это предложено в статье о бахтинском двуголосии) смех и серьезность (или, возможно, смех и страх), то можно говорить об особом типе смен – о смене тональностей, в том числе о смене полюсов тональностей в одной фразе (бахтинский пример: «Смерть тебе, синьор отец!»). Мы назвали это «тональной сменой по тематическим основаниям» – потому, что смена тональности вызывается в таких случаях стремлением тонально переосмыслить значимость предмета (в приведенном примере – тенденция к снижению высокого). Возможно и обратное: тематическая смена по тональным основаниям, т. е. случаи, когда, например, строго выдерживаемая однотональность высказывания (обычно свойственная не заигрывающей с прозой поэзии) диктует семантически «неожиданную», но тонально строго определенную тематизацию (семантизацию) смысла – как в «прославляющей» поэзии Вяч. Иванова: «умереть – знай – жизнь благословить…» (2, 422).
4.3. Точка говорения, оживленный предмет речи и инсценированная «смерть автора»
§ 109. Предмет речи как свернутая точка говорения. В порядке предварительных наметок коснемся того возможного направления развития эгологической темы, в котором и сам предмет речи тоже может мыслиться как своеобразная точка говорения. В качестве общей философемы эта идея имеет долгую историю, но – без специально языкового наполнения. [411] Впрочем, и в ее языковом понимании в этой идее нет, собственно говоря, ничего экстравагантного, если иметь в виду, что значительная доля высказываний направлена на чужую речь. Даже при отсутствии прямой ссылки на чужую речь многие используемые слова, например, термины, являются аббревиатурами чужой позиции (овеществленным чужим смыслом) и как таковые обладают энергией точки говорения, способной порождать смыслы. Это и значит, что предметом речи является в таких случаях именно «точка говорения» – речевой центр «он» во всех его модификациях. Могут стать предметом в этом смысле и другие точки говорения – «ты», «мы», а в «самовысказывании» предметом речи может стать точка говорения «я». Во всяком случае для феноменологии говорения в ее эгологическом контексте возможность толкования предмета речи как точки говорения не требует никаких резких концептуальных сломов или терминологических смещений.
Могут ли и каким образом быть поняты в качестве точки говорения другие типы предметов речи, в частности, предмет как референт? Известна версия, что для мифологического сознания олицетворение предмета – обычный и даже доминирующий способ к нему отношения. Но такого же рода элементы персонификации есть и в других типах речи, например, в бытовых оценочно-тональных высказываниях: так, в высказывании «Дождъ\» при взгляде за окно элемент укоризны относится именно к предмету речи, а не, скажем, к «ты» собеседника. В бахтинском кругу заостряли эту идею, говоря, что вообще любое называемое, изображаемое, рассказываемое событие имеет своего «героя» (носителя), «назван он или нет» (СЖСП, 78); исходная феноменологическая формула «высказывание – о чем» постепенно трансформируется в бахтинской полифонической концепции в формулу «высказывание – о ком».
Для высказывания иметь «героя», быть «о ком» – значит так или иначе подразумевать за ним некую «спящую», редуцированную, зародышевую точку говорения. Высказывание всегда должно быть готовым к тому, что любой его референт может «проснуться» и «заговорить» (оказаться точкой говорения). Лотман, в частности, отмечает, что в пушкинских строчках—"Так ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий, / Голодный лев следит оленя бег пахучий" – «для выражений „ноздри пыльные“ и „бег пахучий“ нельзя подобрать единой точки зрения; первая будет иметь субъектом человека, наблюдающего льва, вторая – самого льва, поскольку человек не способен воспринимать след оленя как обладающий запахом, тем более резким („пахучий“)» . [412] В терминологии феноменологии говорения – здесь нельзя подобрать не столько единой точки зрения, сколько «единой точки говорения»: эпитет «пахучий» подан из условной точки говорения «льва», т. е. непосредственного предмета речи – «проснувшегося» и заговорившего. То, что Лотман называет здесь же далее «рассеянным субъектом, состоящим из различных центров, отношения между которыми создают дополнительные художественные смыслы», в терминах феноменологии говорения можно назвать чередованием и взаимоналожением разных имманентных высказыванию точек говорения, в том числе точек говорения предмета, создающих дополнительные «непрямые смыслы». Ситуацию не сильно меняет то возможное толкование, что «пахучесть» чувственно воспринимается львом, а само слово «пахучий» произносится из некой другой точки говорения: ведь в любом случае возможность второго все равно фундируется первым, так что слово «пахучий» можно в крайнем случае понять как «косвенную» или «двуголосую» передачу «речи» (оценки) льва.
В общем плане можно, по-видимому, полагать, что как только нечто становится предметом речи, получающим эксплицированное наименование, оно становится и потенциальной чужой точкой говорения, способной «диалогически» соотноситься с такими же дремлющими в тексте чужими РЦ (К. Федин: «Цветухин и Мефодий шли навстречу Пастухову, покачивая головами, как будто говоря без слов, что вот ты и покидаешь нас, изменщик, а мы должны оставаться и завидовать твоему счастью»). Может потенциальная точка говорения предмета соотноситься и с «авторским голосом». Так, назвав стихотворение «Сказка о Козе», Бунин сразу же активизирует свернутую в этом названии точку говорения, чередуя по мере движения стихотворения этот чужой речевой центр (РЦ «Козы») со своим:Это волчьи глаза или звезды – в стволах на краю перелеска? (РЦ «Козы») / Полночь, поздняя осень, мороз. (РЦ-Я) / Голый дуб надо мной весь трепещет от звездного блеска, (РЦ «Козы») / Под ногою сухое хрустит серебро. (РЦ «Козы») / Затвердели, как камень, тропинки, за лето набитые. (РЦ «Козы») / Ты одна, ты одна, страшной сказки осенней Коза! (РЦ-Я) / Расцветают, горят на железном морозе несытые /Волчьи, божьи глаза. (РЦ-Я или – интереснее – коалиционное «мы» РЦ-Я и РЦ «Козы»).
Это – инсценированный «диалог с предметом», вставленный в тональную оправу авторского голоса.
Идею предмета речи как свернутой точки говорения можно усмотреть и в глубине тезиса о всеобщности значений: даже при понимании и использовании в соответствующих типах высказываний значений в качестве «нейтрально общих», вместе с каждым наименованием за именованным предметом встает («маячит») в таких случаях точка говорения «все», на которую точка говорения «я» (соотнесенная со «все» по диапазону причастности) не может не направлять тематический или только тональный референциальный луч. С такой, всегда дремлющей «около» или «за» названным предметом речи точкой говорения можно вступать в столь же сложные и разнонаправленные «диалогические» отношения, как с любой отчетливо выявленной точкой говорения «он», «ты» или «мы».
§ 110. Предмет речи как свернутая точка говорения и лосевский концепт «эйдетического языка». Лосевский концепт «эйдетического языка» [413] тоже может быть проинтерпретирован как ведущий к этой же идее, причем более радикализованной. Если в предшествующем параграфе мы придерживались мягкой версии описываемой гипотезы, говоря, что свернутой точкой говорения нечто становится с момента его именования, т. е. в момент его трансформации в предмет речи, то в лосевской концепции сразу же «говорящими» на эйдетическом языке (т. е. исходящими из некой трансцендентной сознанию точки говорения) считаются и «еще» не названные, и в принципе «неименуемые» на естественном языке (априорные) смыслы, усматриваемые вне и до всякого применения к ним естественного языка. Назвать такой смысл на естественном языке – уже значит вступить с ним «в диалог» (обратиться из другой точки говорения, каковой – в таком случае – оказывается уже и сам естественный язык в целом). Отсюда – саморазвитие и самодвижение смысла в дискурсивной модальности аналитической и диалектической речи понималось Лосевым как череда ответных реплик на развивающиеся при их умственном созерцании высказывания эйдетического языка; эти ответные реплики могут быть и конкурентным наименованием, и вопросом, и несогласием, и от себя предлагаемым развитием и т. д. (тайна языка, говорит Лосев в ФИ, – именно «в общении с предметом»).
§ 111. Предмет как свернутая точка говорения. Гуссерль и Рикер. Ничего экзотичного, украшательски метафоричного или непременно метафизического в идее именованного предмета речи как дремлющей и способной просыпаться точки говорения нет – ведь всякое именование предполагает занятие конкретной точки говорения, всегда заранее определенным образом заполненной, и потому наделяет аналогичными свойствами референцируемую из занятой точки говорения точку-визави.
Если выражать эту идею в принятой сегодня манере разговора на эти темы, то можно получить общеизвестную и широко принятую максиму: гуссерлев акт эксплицирующего выражения-наименования – как и любой языковой акт – есть акт извещения в форме сйшоизвещения (когда не ясно, кто слушает, а кто говорит, когда язык становится формой смыслового я-самоотношения). Однако понятие самоизвещения через именование предмета акцентирует, как представляется, одну сторону этого явления, предлагаемое же здесь понимание предмета речи как свернутой точки говорения – другую. В первом случае речь идет о саморасщеплении «я» на я-говорящее и я-слушающее, во втором случае – о появлении при любом акте номинации даже «в одиночестве душевной жизни» чужой относительно «чистого я» точки говорения (язык всегда – чужой, уже потому – что всеобщий). Ведь и первичный автор, и РЦ-Я, и КП-Я (как модификационные формы первичного автора) суть для молчащего чистого автора в определенной мере «чужие» точки говорения, «чужие» – уже тем, что «отчуждены» от него, дистанцированы и условны.
Вовлеченность интенционального объекта высказывания во взаимоотношения между разными типами точек говорения в высказывании предполагается (в иной терминологии) многими авторами, причем такое понимание упрочивается тем сильней, чем сложнее структура имеющегося в виду интенционального объекта, как, например, структура предмета историографии – «истории», которая тоже толкуется многими как «говорящий» референт (как некая совокупность точек говорения: история как история «говорящих» документов эпохи – писем, циркуляров и т. д.). По всей видимости, в схожем смысле П. Рикер говорит о необходимости опять «отвоевать референциальное измерение» у «структуралистской ортодоксии», выключившей восприятие знака из отношения к референту, [414] сближая с этой целью референт историографии с письмом (письменный текст – говорящий референт, «вещь», имплицитно содержащая точки говорения). Историографическую операцию «ошибочно, – пишет Рикер, – определяют как писание истории… История – вся письмо» (с. 329). Это можно понять как «историографическую модификацию» предмета речи как точки говорения. То же движение по направлению к сближению точки говорения и предмета характерно и для рикеровского понимания метафоры, которая, по Рикеру, есть «модальность референциальности в точке смыкания „видеть как“ <аналог свернутой точки говорения) и «быть как»» (с. 347). [415]§ 112. Особенности свернутой точки говорения предмета речи относительно других типов точек говорения. Вместе с тем свернутая или дремлющая точка говорения предмета – точка «это» – не может не обладать, по-видимому, некоторой особостью среди точек говорения я, он, ты, мы, все и т. д. Искать и формулировать эту особость можно в разных направлениях – в зависимости от принятого семантически-терминологического облачения самой идеи. Как одно из перспективных возможных направлений толкования этой особости Бахтин, например, мыслил сопоставление этой темы с традиционными учениями о возвышенном, низком, прекрасном и т. д. Действительно: понимание предмета как дремлющей точки говорения концептуально соответствует содержащимся в этих традиционных учениях и утверждавшимся Бахтиным иерархически-ценностным отношениям «я» к предмету своей речи (как к «равному», стоящему «выше» или «ниже»). Такие иерархические отношения лежат, по мысли Бахтина, в традиционном разделении речей с «высоким», «низким» или «нейтральным» содержанием. Во всяком случае иерархически-ценностное отношение точки говорения «я» просто к «предмету» своей речи (к «дождю») понятно – если понятно – менее, чем иерархическое отношение одной точки говорения к другой точке говорения, хотя бы и только потенциальной. Через иерархически-ценностное отношение точки говорения к ее предмету (но, конечно, не только через это) во многом можно было бы определять имплицитную заданную тональность жанровых «мы» по отношению к тому содержанию, на охват, выражение или референцию которого органично направлен каждый данный жанр. Для феноменологии непрямого говорения это принесло бы дополнительные плоды: поскольку имплицитная иерархическая тональность жанровой точки говорения по отношению к своему предмету речи обычно, как уже говорилось, входит в подразумеваемую ноэтическую ситуацию и потому не выводится на семантическую поверхность речи, она во многом определяет не только явленный основной тон высказывания, но и его непрямые смыслы.