Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Непрямое говорение

Гоготишвили Людмила

Шрифт:

Старательно мы наблюдаем свет,

Старательно людей мы наблюдаем

И чудеса постигнуть успеваем [424] —

Какой же плод науки долгих лет?

Что, наконец, подсмотрят очи зорки?

Что, наконец, поймет надменный ум

На высоте всех опытов и дум?

Что? Точный смысл народной поговорки.

Как странно, что эта мысль облечена в пессимистическое выражение] Как будто здесь не указано на постижение величайшего из уповаемых чудес! И не это ли надменность ума – считать такой результат не стоящим усилий наблюдения зорких очей, опытов и дум?».

Этот мимоходом и вскользь произведенный анализ стихотворения Боратынского несколько противоречит здесь же излагаемой теории экспрессивности. «Пессимистическое выражение» – разве это не экспрессия стиха и разве ее, следовательно, не надо изымать из смысла? Дело даже не в том – хотя, конечно, и в этом тоже, – что Шпет скорее всего ошибается, считая, что смысл стихотворения облачен в «пессимистическое» выражение (во всяком случае Боратынский вряд ли имел в виду что-либо похожее на то, что содержится в известном афоризме Витгенштейна: «5 долинах глупости для философа произрастает больше травы, чем на голых вершинах ума»); дело в том, можно ли, как предлагает теория Шпета, полагать, что этот привоображенный «пессимизм» (или скорее всего иная присутствующая в стихотворении «экспрессия») не влияет на смысл стихов, не составляет его неотмысливаемого компонента. Действительно ли этот «пессимизм» или другая экспрессия не относится к смыслу стихотворения, не – что в теории Шпета то же самое – «сообщается»? Ведь если даже принять, что здесь – именно пессимистическая тональность, то и тогда при изъятии экспрессии смысл стихов существенно сместится – в сторону, условно, «танталовой тщетности» всех опытов и дум.

То, что именно такого экспрессивного тона в стихотворении совсем нет и что Шпет привнес пессимизм от себя (что, кстати сказать, входит в противоречие с той шпетовской идеей, в доказательство которой и приводится это стихотворение), никак дела не меняет: в этих стихах есть другая «пропущенная» Шпетом, но также влияющая, с нашей точки зрения, на смысл сообщения «экспрессия». О точной формулировке этого мнения-экспрессии говорить трудно, но уж если искать в предложенном Шпетом поле, то здесь можно усмотреть не пессимизм надменного индивидуального ума, а скорее «оптимизм». Приблизительно: в антиномической игре «народная поговорка – надменный индивидуальный ум» здесь выражена оптимистическая самоирония последнего над своими притязаниями мнить себя высшей формой познания.

При желании можно повернуть интерпретацию и так, чтобы усмотреть здесь «пессимизм» – но совсем не тот, о котором говорит Шпет. Пессимизм можно усмотреть в том случае, если поменять источник исхождения и направление искры экспрессии, пробегающей по вольтовой дуге антиномичного смыслового натяжения между надменным индивидуальным умом и общим коллективным знанием. Экспрессию стихотворения можно воспринять как «пессимистическую» в том случае, если оценивать направление движущейся по этой дуге смысловой искры противоположным мыслимому в интерпретации Шпета: пессимизм понизит ценностный статус не народной поговорки, как получается у Шпета в его трактовке мнения Боратынского, а индивидуального ума. Если же мыслить как предмет оценки народную поговорку, что предлагается в шпетовской интерпретации, то по отношению к ней у Боратынского здесь, напротив, то, что скорее можно назвать оптимизмом.

Собственно говоря, имеются основания думать, что сам Шпет здесь фактически тоже полагает, что «пессимизм» Боратынского (т. е. экспрессия стихотворения, каковой бы она ни была, а значит, и элемент ноэтики) входит-таки в смысл стихотворения: это ли не надменность ума, говорит Шпет, считать, что «такой результат не стоит усилий наблюдения зорких очей, опытов и дум»? «Считать» – значит, Шпет мыслил здесь не побочную внесмысловую экспрессию, а «момент смысла» – момент замысла Боратынского, «сообщенного» в стихе. «Пессимистическая» экспрессия, тем самым, в некоторой степени все же мыслится Шпетом – вопреки теории – входящей в смысл стихотворения.

Дело, повторимся, не в толковании смысла экспрессии, а в том, что какая бы она в данном случае ни была, она относится к смыслу стихотворения, но не к ноэматическому

или, по-шпетовски, к семантическому, а – к тому, который выше был назван поэтическим смыслом или ноэтическим компонентом смысла. То, что Шпет называет «экспрессией», имеет, с нашей точки зрения, много форм выражения, причем не только субъективных, но и типологически общих. Последние и значимы для феноменологии говорения в первую очередь: они составляют ноэтический смысл, непосредственно входящий в смысл высказывания, будучи его задуманным и предназначенным к «сообщению» компонентом.

Но на самом ли деле Шпет понимал ситуацию столь однолинейно? Не было ли здесь каких-то подводных течений? Во всяком случае для поэзии все это звучит экстравагантно. Да и кроме того, в радикальном шпетовском теоретическом замахе к экспрессии скопом были отнесены многие в действительности отличные по природе и функциям языковые явления. И действительно, по мере разворачивания радикальной шпетовской теории смысла лицом к поэзии в ней все отчетливее возрастало напряжение, которое в конечном счете вылилось в тонкое различение форм экспрессии, в повышение некоторых из них до ранга «логических форм смысла» (чего так и не случилось во многих более поздних ноэматически-семантических теориях смысла) и, главное, в острую и точную постановку фундаментальных проблем в этой сфере (что свойственно обычно именно радикальным концепциям).

§ 3. Шпетовская экспрессия, симпатическое переживание, «комическое» и гипотеза Эйнштейна. Для подтверждения оценки исходных постулатов шпетовской теории смысла как «вненоэтических» и нацеленных преимущественно на семантику (в ее качестве языкового поработителя гуссерлевой ноэматики) приведем – с параллельным комментарием – одно из рассуждений Шпета, связанное с симпатическим переживанием и потому имеющее косвенное отношение к теме инсценирования языком актов сознания.

«Нет надобности думать, – пишет Шпет, – что определенного качества переживание N возбуждает в нас переживание того же качества». Надо, видимо, понимать это так, что ноэса не может вызвать в слушателе такую же ноэсу, а вот семантика (ноэма) – может. Но есть ли гарантии и «надобность думать», что определенный смысл N, т. е. определенный семантический состав, возбудит в нас тот же смысл – ту же ноэму? Как вообще можно «возбудить» смысл без ноэсы? Без индуцирования актовой стороны в воспринимающем сознании? Что, смысл можно просто «передать» как вещь из рук в руки в обертке из слов? «Не только степени симпатического переживания неопределенны и меняются от воспринимающего к воспринимающему, но даже качество переживания у воспринимающего не предопределяется качеством переживания N. Его радостное сообщение может вызвать в нас тревогу, его страх – раздражение и т. п.». Продолжим это «т. п.»: «пессимизм» Боратынского может вызвать у Шпета удивление, но при этом Шпет будет согласен со смыслом стихотворения Боратынского.

Разумеется, Шпет прав: ноэсы в смысловом отношении часто расплывчаты и изменчиво-подвижны «при передаче» от сознания к сознанию, но разве семантика уж столь объективированно-предметна и статуарна? Невозможно разве, чтобы семантика слова N, назовем его А, вызвала в нас смысл В? Это тем более вероятно, если ноэсы сплошь «субъективны», а воспринять ноэматический смысл без ноэсы нельзя. «Со-пережиеания наши, однако, следует отличать от самостоятельных, не симпатических реакций наших и на содержание сообщаемого, и на собственные чувства N». Фактически Шпет предлагает здесь воспринимать и понимать ноэмы и ноэсы в раздельности. «Так, его страх по поводу сообщаемого шмеется в виду семантически фиксированный говорящим страх> вызывает непосредственно, симпатически раздражение, а само по себе сообщаемое может вызвать при этом недоумение о причинах его страха, а сознание того, что N испытывает страх по такому поводу, может вызвать чувство комического и т. п.». Эти точные шпетовские рассуждения хорошо ложатся на вводимый нами далее вслед за Бахтиным «диапазон тональности по оси экспрессия/импрессия» (см. одноименный параграф). Но не может ли оказаться и так, что ощущаемое слушателем «недоумение» будет показателем непонятости для него передаваемого смысла? Да и разве само «недоумение» – не смысл? Смысл – поскольку «недоумение»; оно есть содержательная искра, вспыхивающая от смещения ноэтических и ноэматических составов относительно друг друга (наподобие описанных Гуссерлем опущений или стяжений).

Кроме того, разве не может «недоумение» быть специально инсценированным? Если может, то считать ли его тогда входящим в смысл сообщения? Лингвистически значимы как раз те случаи, когда то же, например, упомянутое Шпетом «комическое» намеренно выражается (например, в пародии), а не независимо ощущается слушающим. При этом обнаруживается удивительная вещь: оказывается, что такое «намеренное комическое» организовано схожим с описываемым Шпетом образом (за счет «зазоров» между ноэмами и ноэсами, за счет их смещений относительно друг друга). Как же толковать это намеренное комическое? Как смысл? Но оно ведь не входит, как того требует теория Шпета, в непосредственно семантический (ноэматический) смысл высказывания, что считается условием бытия смыслом. Или толковать это намеренное комическое как экспрессию, не имеющую отношения к смыслу? Но ведь если лишить, например, остроту комического эффекта, порождаемого ноэтическим смыслом (различного рода инсценированными конфигурациями ноэс), ее семантическое значение становится бессмысленным.

Шпет говорит далее: «Во всяком случае, слово выполняет, играя роль такого возбудителя (возбудителя комического), новую функцию, отличную от функции сообщающей, – номинативной, предицирующей, семасиологической, – и в структуре своей выделяет для выполнения этой функции особый член». Замечание – существенное: оно одновременно и подчеркивает семантическую подоснову шпетовской теории смысла, и начинает «размыкать» ее исходную теоретическую замкнутость. Семантическая подоснова сохраняется и здесь: для выполнения какой-либо действительно смысловой функции в структуре высказывания должен быть специальный для этого «член» – непосредственно семантическая метка, но Шпет размыкает круг сугубо семантического смысла: теперь признается возможное наличие такого «члена» и в случае, если говорящий прямо сообщает о своих чувствах (экспрессии) по поводу передаваемого содержания (т. е. полноценно семантизует свои ноэсы) и непосредственно вводит их тем самым в состав смысла. Но это еще не полностью размыкает ситуацию, ведь, по-видимому, здесь имеются в виду лишь случаи прямой семантизации ноэс по типу «Я боюсь, что это волк там в лесу… », случаи же экспрессии по типу «пессимизма» Боратынского продолжают выпадать из этого разрешаемого для вхождения в смысл круга явлений. Во всяком случае далее дается обобщенная формулировка тезиса, заостренная именно в этом направлении: «Таким образом, если нет в слове или среди слов особого „выразителя“ субъективных „представлении“ N (нет специального и отдельного – семантического – выразителя «пессимизма» или иной «экспрессии» Боратынского, нет для него прямого семантического облачения), то нужно признать, что для слова как такого эта функция вообще является второстепенной, прибавочной. И, конечно, дело так и обстоит… Воспринимающий речь понимает ее, когда он вошел в соответствующую сферу, и он симпатически понимает самого говорящего, когда он вошел в его атмосферу, проник в его самочувствие и мироощущение. Из этого ясно, почему в слове, как таком нет особого носителя субъективных представлений и переживаний говорящего. Через них понимание слова как такого не обогащается. Здесь речь идет о познании не смысла слова, а о познании самого высказывающего то слово. Для слова это – функция побочная… Этого заключения нужно твердо держаться… Функция, с которой мы имеем дело, выполняется не над смыслом, основанием слова, а… над известным наростом вокруг слова… Чтобы отличить эту выразительность слова от его выражательной по отношению к смыслу способности, лучше ее отличать особым условным именем. Таково название: экспрессивность слова… ». Какая бы ни была, таким образом, экспрессивность в стихотворении Боратынского, она понимается как нисколько не влияющая на его смысл.

Сам Шпет «твердо держится» этого заключения: если N «говорит о луне, звездах, музыке, пожаре, гипотезе Эйнштейна, голоде, революции, и пр., и пр., то мы так и будем понимать, что он говорит об этих „вещах“, а не о своем представлении этих или других вещей». Но не будет ли любое высказывание о «гипотезе Эйнштейна» или «революции» выражением в том числе и своего представления о них? «Если же он переменит тему и заговорит о своих представлениях этих и других вещей, то 1) мы поймем, что он переменил тему, и 2) мы на сами „представления“ <т. е. ноэсы> теперь станем смотреть как на объективируемые словом sui generis «вещи» <т. е. как на семантизованные ноэсы, переведенные, тем самым, в статус ноэм и смыслов), о которых его представления <т. е. «представления представлений») опять-таки, нашего внимания до поры до времени не привлекут». Но разве не бывает так, что говорящий не «меняет» тему, а сразу одновременно и нерасчлененно говорит и о «гипотезе Эйнштейна», и о своих представлениях о ней (да и как их развести? всякий ли может их развести?), что ноэматические и ноэтические нити переплетены в семантической ткани речи, проникая своей сплетенностью иной раз и вглубь лексической семантики. Как же тогда должен действовать слушающий, что он должен понимать как смысл сообщения? Продолжать думать, что из уст в уста получил «саму» «гипотезу Эйнштейна» (и только ее), хотя в действительности вместо готового и чистого смысла эйнштейновской гипотезы он получил в основном представление о ней говорящего или в лучшем случае то и другое вместе?

§ 4. Перефразирование и «очищенный» от экспрессии смысл стихотворения Боратынского. Посмотрим на ситуацию со шпетовским анализом Боратынского с другой стороны: если «пессимизм» Боратынского не входит в «сообщение», в смысл стихотворения, то каков, собственно говоря, смысл этих стихов без их экспрессивной компоненты? Перефразируем стихотворение таким, например, образом: «Результаты последовательных интеллектуальных размышлений о жизни и людях совпадают со смыслом народных поговорок». Здесь, действительно, выключена «экспрессия» Боратынского, какой бы – пессимистической или оптимистической – она ни была. Но дело в том, что экспрессия – мы говорим не о субъективной, а о типологической экспрессии – здесь изначально «была», «была» именно внутри смысла, и потому ее снятие при перефразировании изменило смысл высказывания: вместе с экспрессией в нейтральной формулировке пропала та фундирующая ее антиномичность того, что «совпадает» или «совпадет», о которой говорилось выше. В перефразированной форме «участники» отождествления сами по себе – в абстрактно-семантическом нейтральном плане – не антиномичны, они могут мыслиться как имеющие антиномичные отношения лишь в соответствующем актуализирующем эту антиномичность культурном контексте, причем в одном из многих одновременно сосуществующих в лоне «всеобщей» и «нейтральной» семантики. Актуализирует же именно этот контекст и тем самым в определенном смысле создает антиномичное напряжение между умом и поговоркой именно экспрессия Боратынского; с ее выключением выключается и контекст, а с ним и смысловой эффект отождествления антиномичного, и у нас в руках остается не искомый Шпетом «истинный и объективный» смысл, а лишь типологически частное, или прямо субъективное, синтетическое суждение.

Не будем делать сильного утверждения, что трансформация любого экспрессивного выражения в нейтральное искажает исходный смысл, но в нашем случае это так: нейтральная перефразировка как минимум урезает смысл. В приведенном варианте нейтральной переформулировки ощутимы не только связанные с экспрессией и погашением антиномичности, но и другие смысловые потери. Исчез, в частности, тот момент смысла, который связан с пониманием «умом» «на высоте всех опытов и дум» не просто «смысла» народной поговорки, а ее «точного» смысла, который, надо полагать, до этих старательных размышлений «умом» не понимался, хотя поговорки были известны. Или – чтобы отразить этот момент – здесь надо было бы вышелушивать другой «очищенный» смысл, вроде «Только после длительных старательных размышлений индивидуальный ум может понять точный смысл народной поговорки»! Или «Точный смысл народной поговорки может стать доступным только в результате длительных старательных размышлений»! Можно толковать и так, и эдак, но и то, и другое толкование – уже иной смысл, чем в первом варианте нейтральной формулировки и чем в исходном тексте.

Существует ли вообще возможность выразить в специально создаваемых семантически полнокровных предложениях некий «нейтральный» смысл высказывания? Сам факт перебора различных вариаций «нейтрального» выражения смысла стихотворения говорит о том, что вряд ли. Даже если счесть, что смысл стихотворения Боратынского может быть выражен предельно минималистски – чем-то вроде формулы «результат мышления = смысл поговорки». и в таком случае, если не «в таком случае – тем более», гасится антиномичность.

Шпет, скорее всего, усматривал в стихотворении Боратынского аналитизм, налет которого отдаленно ощутим в приведенной формуле тождественного суждения. Но действительно ли такого рода формула может считаться «смыслом» аналитического суждения? Наподобие, например, «объективного предложения» или «предложения-в-себе» – в том значении, в каком ранний Гуссерль говорил об «объективных высказываниях» в «Логических исследованиях» и какое, наверное, как раз и вдохновляло Шпета в его поисках очищенного от экспрессии смысла: «Объективные высказывания – те, содержание которых устанавливается или может быть установлено только из их фонетического проявления без обращения к выражающей себя личности <аналог всегда субъективной шпетовской экспрессии) и к обстоятельствам этого высказывания …» – ЛИ, 84). И в ЛИ, и тем более позже Гуссерль относил сюда только аксиомы и теоремы, логическую и символическую арифметическую речь, «точные» выражения вроде имеются правильные тела или все тела протяженны. Фактически это только номинации – развернутые в предложения номинации, чья предикативность подчеркнуто аналитического свойства. Выражение «результат мышления равен смыслу поговорки» никак сюда не относимо; и эта формула тоже, как и все пробные семантически полнозначные «нейтральные» перефразировки, является не аналитическим, а синтетическим высказыванием. Выделяемые здесь два «терма» аналитически никак не взаимосвязаны – вне актуализирующей определенный контекст экспрессии Боратынского. И за этой формулой чувствуется «голос», контекст, экспрессия: за этой формулой чувствуется возможное несогласие с ней или возможность экспрессивного перевертыша («5 долинах глупости для философа произрастает больше травы, чем на голых вершинах ума») – чего нет во фразах имеются правильные тела или все тела протяженны. Из «термов» «ум» и «народная поговорка» нельзя составить аналитическое тождественное суждение; будучи составленным, оно само заставит себя слышать как синтетическое, оно само «представит» образ того, кто мог бы так сказать.

§ 5. «Объективная» смысловая значимость «экспрессии». Мы ведем все это к тому, чтобы зафиксировать следующее важное обстоятельство. Типологические формы экспрессии или (по предлагаемой здесь терминологии) ноэтические компоненты смысла не только входят в состав передаваемого смысла, но могут участвовать в создании его несущих конструкций – как это и происходит в случае экспрессии Боратынского, воссоздавшей антиномическое напряжение определенной ноэтической ситуации и тем окончательно сформировавшей смысл «сообщения». Синтетические высказывания, соединяющие аналитически не «вкрученные» друг в друга наподобие «матрешек» лексемы, а таких подавляющее большинство, могут за счет опоры на ноэтические компоненты смысла развернуть прямую семантику используемых языковых единиц в необходимую для них сторону, в том числе и в аналитическую, но для этого они должны активизировать нужный культурный контекст или своими силами создать между ними новые смысловые, вплоть до аналитических, связи.

Если идти с обратной стороны, то это же можно передать и иначе: смысл может быть выражен через самую разную языковую семантику, которая всегда одновременно и всеобща, и типически окрашена, и разворачиваема говорящим в нужную в каждом данном случае сторону (см. в связи с этим в бахтинском СВР тему об интенциональной расхищенности семантики языка и о необходимости для говорящего в таких условиях совершать выбор из разных вариантов речевого поведения). Процессы интенционального расхищения общезначимой семантики языка с действительною силою значимы, конечно, не в гуссерлевых актах выражения, а в живой речи. Именно здесь, в частности, могут столкнуться разные – и типические, и личные – интенциональные приватизации одной и той же лексемы. Это может привести не только к проскальзыванию сквозь интенциональные раздоры непрямого смысла, но и к тому, что многие, если не все специально препарируемые «нейтральные» формулировки очищаемого от экспрессии смысла в действительности тоже совсем не окажутся однозначным смыслом «сообщения». В них – если это не выверенная логическая форма– всегда «вмешиваются» стоящие за интенциональной расхищенностью семантики чужие «голоса», пробираясь и во все полнозначные варианты «нейтральных» перефразировок, отчего каждая из них может обрасти новыми, не имевшимися в исходной фразе в виду смысловыми коннотациями ноэтической природы, в том числе и экспрессивными.

Не будучи обязательно выражены семантически (как в примере из Боратынского), но будучи, как у Боратынского, основанными на типологических ноэтических ситуациях и потому универсально неизбежными, такие «ячейки» ноэтического смысла допускают замены, но не пустоты. Чтобы не остаться полой, такая «ячейка» обязательно впустит в себя при перефразировании (пойдет на «подстановку») какой-либо новый ноэтический смысл, в том числе и новую экспрессию, например, от лица слушающего и порождающего перефразировку. Понятно ведь, почему Шпет процитировал в качестве подтверждения своей теории именно это стихотворение. Вместо «пессимистической» экспрессии Боратынского он подставил другую экспрессию, подаваемую им как нейтральный и «объективный» смысл сообщения, однако эта мыслившаяся Шпетом почти аналитическая «объективность» сама является таким же культурно-контекстуальным или личным, а не нейтрально-общезначимым, представлением, но теперь – его собственным, точнее, соответствующим разделяемому им «интенциональному контексту». Шпет усмотрел в смысле этого «сообщения» не идею отождествления антиномичного, которая предполагает сохранение каждой стороной своей автономной значимости, а аналитизм и генологическую идею – идею сущностного единства означенных термов (не в Платоновой ли «идее»?) при возможности лишь сугубо функциональных расхождений. В зону влияния этой идеи входят и развивавшиеся Шпетом положения о сущностном единстве мысли и языка, о невозможности их разведения, о невозможности чистого внеязыкового мышления (последний тезис обосновывался Шпетом, по-видимому – в противовес Гуссерлю, на всем протяжении «Эстетических фрагментов»). Еще вопрос, содержит ли стихотворение Боратынского такой – упрощенно говоря – вывернутый на логическую изнанку тезис русской философии начала XX века о слове как плоти смысла? Если можно знать поговорку, выражающую «истину» или «правду», но, тем не менее, не понимать ее до поры до времени «точно» – разве это предполагает сущностное единство языка и мышления? Это ближе, скорее, к тому, как описывал схожие ситуации Гуссерль, признававший возможность существования независимых от языка ипостасей смысла и оспариваемый в этом пункте Шпетом: при внезапном – «вдруг» – понимании языкового выражения происходит, говорил Гуссерль, не изменение смысла, не сдвиг семантики, а сдвиг акта, т. е. сдвиг в понимании инсценируемой высказыванием ноэтической ситуации. Шпетовская интерпретация оставляет в сохранности семантический смысл стихотворения Боратынского, но меняет его исходную ноэтическую ситуацию и помещает в другую, фундируемую иным «направленческим» контекстом – тем, в котором интенции лексем «ум» и «поговорка» аранжированы иначе, чем, скажем, в символизме: не антиномически, а генологически. Символическая идея антиномического тождества мысли и языка не равна идее их генологического генетического единства, это – и иная идея, и иная «логическая форма», и другая ноэтическая ситуация.

§ 6. Система оговорок Шпета, усложняющих и в конечном счете размыкающих ситуацию. Как уже говорилось, Шпет периодически вводил в изложение своей теории экспрессивности различного рода смягчающие оговорки. Например, такую: все личные переживания говорящего в большей мере, чем через слово, передаются нам через его жестикуляцию, мимику, эмотивную возбужденность, но «они отражаются и на самом слове, на способе его передачи, на интонациях и ударениях, на построении речи, спокойном или волнующемся, прерывистом, заикающемся, вводящем лишние звуки или опускающем нужные, и т. п. И несомненно, что в весьма многих случаях этот „член“ в структуре слова для нас превалирует, так что само передаваемое со своим смыслом, по его значению для нас отходит на второй план.

Значенья пустого слова/В устах ее полны приветом… То истиной дышит в ней все, / То все в ней притворно и ложно; /Понять невозможно ее, /Зато не любить невозможно.

Понимание как интеллектуальный фактор в восприятии такого слова, или в восприятии слова с этой стороны, отступает на второй

план, и приходится говорить, если о понимании все-таки, то понимании особого рода, не интеллектуальном, а любовном или ненавидящем».

В конечном счете совокупность смягчающих уступок ноэтике привела к значительной – острой и точной – постановке в связи с ней концептуальных проблем. В частности, Шпет непосредственно формулировал тот интересующий нас языковой случай, когда нечто из области экспрессии облачается в прямую семантическую форму: тогда этот, пусть и ноэтический по генезису смысл получает от Шпета пропуск в ограду «объективного» смысла высказывания. В том числе и для «экспрессии» главным условием вхождения в смысл высказывания является приобретение ею семантического облачения. Шпет оговаривает разного рода особые случаи, когда экспрессивно-тональные моменты могут влиять на смысл. Например: «…Осложненный случай, когда N скрывает свое душевное состояние („волнение“), подавляет, маскирует, имитирует другое, когда N „играет“ (как актер) или обманывает, такой случай вызывает восприятие, различающее или неразличающее, в самом же симпатическом и интеллектуальном понимании, игру и обман от того, что переживает N „на самом деле“. Получается интересная своего рода суппозиция, но не в сфере интеллектуальной, когда мы имеем дело с словом о слове, с высказыванием, сообщением, смысл которых относится к слову, а, в параллель интеллектуальной сфере, в сфере эмоциональной. Здесь не „значение“ налезает на „значение“, а „со-значение“  – на «со-значение», синекдоха (не в смысле риторического тропа, а в буквальном значении слова) на синекдоху. Можно сопоставить это явление также с настиланием символического, иносказательного вообще смысла или смыслов на буквальный – своего рода эмоциональный, resp. экспрессивный символизм, которого иллюстрацией, например, может служить условность сценической экспрессии». Видно, как Шпет имел в том числе целью постепенно развернуть свою теорию смысла лицом к художественной сфере.

Особо Шпет выделяет случай семантически выраженной «эмоциональности»: «Возможно также „осложнение“ другого типа: N сообщает ото значит – облачает в семантику, делает смыслом, тематизирует> о своем собственном эмоциональном состоянии – особенно об эмоциональном состоянии, сопровождающем высказывание, тогда его состояние воспринимается

(a) как смысл или значение его слова, по пониманию, и как (Ь) со-значение, по симпатическому пониманию, (а) и (Ь) в таком случае – предметные данности разных порядков: (а) относится к (6) (т. е. к собственно смыслу, сообщению),

(b) – к (8)», т. е. ко вторичной экспрессивной функции, отражающей субъективные представления говорящего. В случае семантизации экспрессии (в нашей терминологии – в случае перевода ноэсы в ноэму) как минимум часть ее и по Шпету, таким образом, войдет в смысл сообщения, повышаясь в рейтинге и становясь из ноэсы ноэмой.

§ 7. Поэтический пропуск в сферу смысла. Логически же выведенная и выверенная существенная концептуальная «оговорка» производится в шпетовской теории на подступах к поэтическому языку: «Лишь одно обстоятельство следует наперед и обще отметить, потому что оно действительно играет особую роль, когда становится целью сознательного усилия. Там, где подмечено особое эмоциональное значение экспрессивных свойств слова и где есть целесообразное старание пользоваться словом для того, чтобы вызвать соответствующее впечатление, там находит себе место своеобразное творчество в сфере самого слова и творчество самого слова. Созданное для цели экспрессии и импрессии, слово, затем, обогащает и просто сообщающее слово». Шпет фиксирует здесь то, что предполагается и феноменологией говорения: экспрессивность может входить непосредственно в смысл высказывания. Но, по Шпету, это может происходить только в особой сфере: «Это есть творчество поэтического языка».

Помимо того, что экспрессия, с нашей точки зрения, может непосредственно входить в смысл не только в поэзии (разве не входит, например, экспрессия в смысл пассажа самого Шпета: «Безчувственная мысль – нормально: это – мысль, возвысившаяся над бестиальным переживанием. Безсловесная мысль – патология; это – мысль, которая не может родиться, она застряла в воспаленной утробе и там разлагается в гное» и т. д.), можно зафиксировать и различия в понимании «условий» вхождения экспрессии в смысл. Исходя из дальнейших объяснений Шпета, следует, кажется, заключить, что и в смысл стихотворения тоже может войти только то, что выражено непосредственно семантически и что так или иначе фундировано логической формой, а сюда Шпет по особо оговореннным основаниям включал фигуры речи и тропы: «Те средства, к которым обращаются для этих целей, издавна получили название фигуральных средств или просто фигуральности слова. Как некоторые речения из осмысленных превращаются в экспрессивные, так фигуры речи могут стать вспомогательными средствами для передачи самого смысла, подчеркивания его оттенков, тонких соотношений и таким образом способствуют обогащению самого сообщающего слова». В таком случае, говорит Шпет, «фигура из поэтической формы становится внутренней логической формою», логические же формы, по Шпету, «суть внутренние формы как формы идеального смысла, выражаемого и сообщаемого». Тропам придается, таким образом, статус непосредственно содержащих и несущих смысл сообщений.

Идея существенная: упрощенно говоря, здесь предполагается, что метафора по смысловой значимости своей особой семантической структуры может стать равносильной значимости семантической структуры, например, суждения. И больше того – оптическим структурам (как «чистым формам сущего и возможного вещного содержания»), поскольку между логическими и онтологическими структурами имеется, по Шпету, столь «тонкое соответствие…, что его делают критерием логической истинности высказываний».

У Шпета здесь две идеи. Одна – что семантическая структура тропа, например, метафоры, может вырасти до логической формы идеального смысла; это кажется удачной постановкой темы с интересно, но неполно намеченным направлением решения; другая – что структура тропа может дорасти и до онтологической формы сущего (идея, близкая рикеровскому стремлению обосновать прямую референциальную силу метафоры). Постановка вопроса и тут концептуально интересна, но ее намеченное решение представляется спорным.

Начнем с первой идеи. В шпетовском контексте тезис о возможном «вырастании» языковой структуры тропов до логической формы идеального смысла означает, что по вскрытой логической форме тропа можно будет строить новые смысловые образования – так же, как это происходит, например, с законами выведения умозаключений. Но и здесь Шпет имеет в виду преимущественно семантику, т. е. обходится без ноэтики. В таком случае точнее было бы вести здесь речь не о соответствии метафоры логическим формам, а о соответствии метафоры каким-либо особым ноэтически-ноэматическим конфигурациям в типических ноэтических ситуациях. Тогда можно было бы ожидать иного: возможности строить по вскрытой ноэтической конфигурации той же метафоры новые смысловые образования, но уже не по типу семантических законов выведения умозаключений, а по типу особенных закономерностей сочетания в языковых актах ноэс и ноэм из состава разных ноэтических ситуаций (их комбинаторных совмещений, наложений, перестановок, сокращений и в общем – инсценировок). Например, в такой конфигурации ноэс, которая характеризуется опущением ноэмы (семантики). Ведь изначально метафора (доминирующий троп) всегда характеризовалась как не именование; не тождественна метафора и семантическому синтаксису, ее природа ближе к синтактике и инсценированным конфигурациям ноэс («семантический сдвиг», о котором многие говорят применительно к метафоре, есть именно сдвиг ноэс).

Эта ноэтическая природа метафоры дает, с нашей точки зрения, возможность проникнуть ноэтике в смысл, но она не может дать метафоре в дар и то, что еще предполагалось Шпетом – возможность «дорасти» до онтологических форм, т. е. фактически до прямой референции [425] (сближение семантики непосредственно с референтами в той или иной степени свойственно всем сугубо семантическим – или ноэматическим – теориям смысла). Синтактически-ноэтическая структура тропов потому и не может дорасти до онтологии, что в онтологических формах нет ноэтики, они не синтактичны внутри себя. Не точно, на наш взгляд, также говорить, что метафора может дорасти до «логических форм» – она не «дорастает» до них, а изначально стоит с ними в одном ряду явлений: логические формы представляют одну из (и именно не метафорическую) разновидностей инсценируемых языком ноэматически-ноэтических конфигураций – вполне определенную конфигурацию со своими типами сочленений, опущений, наращиваний, наслаиваний и т. д. ноэм, ноэс (а также фокусов внимания и точек говорения, о которых подробнее позже). Метафора же принадлежит к другой типологической разновидности таких инсценируемых языком ноэтически-ноэматических конфигураций – в общем смысле «тропологической».

§ 8. «Ноэсоктомия», экспрессия и синтаксис. На фоне снижения значимости ноэтики в шпетовской концепции смысла – почти «ноэсоктомии» – закономерно выглядит и то, что почти столь же низко оценивается Шпетом и статус синтаксиса: ведь и там, и там не обойтись силой одной семантики, и там, и там потребны действия «нуса» (акты сознания). Синтаксис в этом отношении по многим параметрам тесно сближается Шпетом с экспрессией и фактически – обострим – последовательно понимается как зона действия одной субъективности.

Вот вкратце синтаксическая позиция Шпета: «синтаксические формы» помещаются «между формами морфологическими в узком смысле и логическими». Такая локализация, говорит Шпет, демонстрирует и предназначенное самому синтаксису место, и некоторые аспекты самой логической формы: «положение логических форм вполне прояснится лишь тогда, когда мы их сопоставим прямо с формами синтаксическими и, следовательно, динамическими, а не с неопределенно морфологическими формами или с определенными чистыми морфемами, всегда статическими… Роль и положение логических форм и не осуществляются в живом языке, и непонятны без посредства синтаксических форм». Казалось бы, синтаксису придается высокий статус, но и экспрессия помечалась высшим восьмым моментом в слове, а затем снижалась в смысловом отношении до эпифеномена речи. Почти то же происходит и с синтаксисом: «И действительно, такое представление о положении синтаксических форм не неправильно. Но оно ничего нам не даст, если мы будем понимать его слишком упрощенно, не входя в детали некоторых исключительных его особенностей. Если представить себе углубление от фонетической поверхности к семасиологическому ядру слова как последовательное снимание облегающих это ядро слоев или одежек, то синтаксический слой облегает последующие причудливо вздымающимися складками, особенности которых тем не менее от последующего строения всей структуры не зависят и сами на нем не отражаются». Фактически это можно понимать как тезис, что языковой синтаксис не имеет существенного влияния на смысл высказывания (как и экспрессия). Тем более, что синтаксис может, согласно Шпету, «мешать» смыслу и в большинстве случаев так и делает: «… оказывается, что со ступени синтаксической нельзя просто перешагнуть на логическую, а приходится перебираться с одной на другую по особым, иногда причудливо переброшенным соединительным мостам. Между формами синтаксическими и логическими происходит, таким образом, как бы задержка движения мысли, иногда приятная, иногда затрудняющая продвижение (задержка понимания), но такая, на которую нельзя не обратить внимания».

Мысль о «задержке» – точная, вопрос в интерпретации: нам представляется, что эту «задержку» можно понимать продуктивно: как паузу для насыщения смыслом, в том числе «непрямым». Шпет по сути дела мыслит эту «задержку» как хотя иногда и «приятную», но все же помеху, поскольку видит в синтаксисе исключительно чувственную, несмысловую, природу: «Вдумываясь в существо синтаксических форм и замечая, что и их особенности (как морфологические, так и акцентологические) исчерпываются чувственно воспринимаемыми эмпирическими свойствами, мы видим, что их отношение как форм к идеальным членам словесной структуры есть отношение не существенное и органическое, а только условно-конвенциональное». Можно, говорит в доказательство Шпет, «вообразить язык, лишенный какого бы то ни было рода морфологических и синтаксических примет», что частично «осуществляется в китайском языке, но в большей степени в задуманной Раймун-дом Луллием Ars magna или в ars characteristica combinatoria Лейбница, также в символической логике (логистике) и даже просто в математической условно-символической речи». Заменив в этом языке цифрами и строчными буквами приставочные морфемы, а прописными синтаксические формы, можно будет получить графические изображения для всех типов синтаксических связей в высказываниях: «отца любит сын; отец, люби сына! отец будет любить сыновей… значение тут остается независимым от порядка символов».

Вывод из этой иллюстрации плачевен для синтаксиса: «Это показывает, что синтаксические формы для передачи смысловых и оптических отношений вещей в структуре слова принципиально не нужны. Они могут служить при случае даже помехой, задержкой пониманию. Одних морфологических форм для осмысленной речи было бы достаточно, от них переход к логическим формам так же прост, т. е. логические формы могут так же хорошо обуздать морфологическую материю, как то делают и формы синтаксические…». «Только морфология» – это и есть «только семантика».

Радикально сформулировав главную идею, Шпет и по отношению к синтаксису делает далее те же уступки, что и в случае с экспрессией. Постулировав «идеальную „ненужность“ (не необходимость) синтаксических форм», Шпет продолжает: «Лишенным синтаксиса и построенным на одной логике языком, может быть, увлекся бы, как идеалом, ученый педантизм или правоблюстительный канцеляризм, но им решительно ступефицировалось бы всякое поэтическое чувство… Синтаксические формы живого языка – шире логических, целиком в последние они не вливаются. Спрашивается, каким идеальным нормам подчинится то в свободной динамике языка, что заливает и затопляет своими волнами русло логики!». Шпет отвечает на этот вопрос в том смысле, что «в самом языке должно быть свое свободное законодательство», надо понимать – собственно синтаксическое и, по-видимому, «свободное от смысла». К смыслу это собственно языковое синтаксическое законодательство серьезного отношения у Шпета, кажется, не имеет, оно – внутренний распорядок языка, вынужденно наличный как привесок к тому, что слово не только «смысл», но и чувственная «вещь», имеющая – как таковая – свои законы сочетания: «Формы языкового построения, конструирования, порядка, уклада должны быть автономны. Их и надо отыскать в самом языке. Для этого не надо только забывать, что слово есть не только знак и в своем поведении определяется не только значимым. Слово есть также вещь… Синтаксис изучает отличие этой „вещи“ от всякой другой вещи, иновещи (например, отличие фонемы от всякой иной акусмы – откашливания, причмокивания, экспрессивного тона, и т. д.)».

Единственная «особая» сфера и тут – поэзия, где, говорит Шпет, возможна имеющая смысловой эффект «игра синтагм и логических форм между собою», порождающая – как понятно – те самые тропы и фигуры речи, которым Шпет дает пропуск в «объективный» смысл. Фундирующее основание этой игры, говорит Шпет, логические формы, именно поэтому – а не по причине, следовательно, природы самих тропов и фигур – в игре синтаксиса и логических форм в поэзии «можно заметить идеальное постоянство и закономерность». Метафора, по Шпету, фундирована логическими формами (и только поэтому она может выйти на смысл как таковой), а не ноэтически-ноэматическими комбинациями в рамках типически общих ноэтических ситуаций. Поэтические формы – «производные от логических форм» у Шпета в самом прямом смысле; они настолько генетически зависимы от них, что даже понимаются в своей специфичности как подраздел логики: как поэтическая логика, «учение о внутренних формах поэтического выражения». Рядом с синтагмой, ноэмой [426] и пр. нужно говорить о поэмах, и, соответственно, о поэзах, и вообще о поэтическом сознании.

Что мыслится в шпетовской теории при подключении тока поэзии? Изменяется понимание смысла как предмета и бытия, как присущего самому предмету? Или изменяется понимание предмета? У поэтических форм «свое отношение к предмету, дифференцированное по сравнению с отношением логических форм… Рядом с истиной трансцендентальной (материальной) и логической получается истина поэтическая как соответствие синтагмы предмету, хотя бы реально несуществующему, „фантастическому“, фиктивному, но тем не менее логически оформленному. В игре поэтических форм может быть достигнута полная эмансипация от существующих вещей <по-видимо-му, аналог гуссерлевой нейтрализации сознания). Но свою sui generis логику эти вещи сохраняют. А вместе сохраняют и смысл, так как эмансипация от вещей не есть эмансипация от смысла, который налицо, раз налицо фундирующие игру фантазии логические формы». Точно можно говорить только об одном изменении: поэзия говорит о реально не существующих или о нейтральных предметах. Но поскольку поэтические формы «фундированы логическими», поэзия с ее синтаксисом, тропами и экспрессией может сохранить и даже породить смысл.

Сказать так – не значит ли сказать, что поэзия прорывается к невымышленному смыслу через вымышленные предметы посредством непрямого говорения? Почти значит, но тем самым прямая семантика как единственное обиталище смысла свернулась бы в радикальное кольцо, образовав фигуру кусающей себя за хвост змеи.

§ 9. Суггестивная сила шпетовских идей. «Аналитическая феноменология». Фактически Шпет (и, насколько известно, только он) осуществил последовательную радикализацию гуссерлевой феноменологии в том варианте, в каком она была задумана в ЛИ. Вместе с тем, уплотнив сугубо семантическую версию феноменологии до своего рода «атомного ядра» и приблизившись тем самым к тому, что можно было бы назвать «аналитической феноменологией», Шпет использовал и все преимущества аналитики. Шпетовская теория экспрессии – сжатая концептуальная пружина, порождающая, при осуществлявшемся самим Шпетом строго по аналитическим лекалам постепенном ослаблении сжатия, широкий спектр разнообразных остро поставленных и интересно намечаемых к разрешению проблем и идей. Прежде всего шпетовская теория эксплицировала (силою всех описанных выше разносторонних оговорок и последовательных аналитических «шагов») одну из самых фундаментальных, но редко выходящих на специально обсуждаемую концептуальную поверхность проблем – проблему соотношения того, что у Шпета в широком смысле называлось «экспрессивностью», и – модальности (эта отчетливо эксплицированная шпетовской теорией проблема станет у нас предметом отдельного обсуждения – см. раздел 2.4). Кроме того, Шпету удалось собрать под знамена антисубъективной теории экспрессии почти все основные «объективно-типологические» проблемы ноэтики: при дальнейшем обсуждении этой тематики, для которой название «экспрессивность», конечно же, слишком тесное, окажется, что практически за каждой «оговоркой» Шпета стоит особая и отдельная типологическая проблема. Шпетовские идеи отзовутся, в частности, эхом при постановке и обсуждении проблемы соотношения импрессии и экспрессии (или ноэматической и ноэтической тональностей), лежащей, как здесь предполагается, в основании общей теории тональности сознания и языковых высказываний (см. раздел 2.5).

Экскурс 6 Фокус внимания и его смены на фоне «Идей 1»

Разведение интенционально-аттенциональных сдвигов в актах сознания и, с другой стороны, параллельных им и их инсценирующих собственно языковых ФВ и их смен, которые локализованы в переходе от потока разноприродных, в том числе языковых, актов сознания – к языковым актам как таковым в их организованной и связной последовательности (будь это развернутое логическое суждение или коммуникативно насыщенное высказывание), имплицитно – как пунктирно намеченное направление – подразумевалось, по всей видимости, и Гуссерлем. Имеются в виду прежде всего § 92 «Идей 1» «Аттенциональные сдвиги в ноэтическом и ноэматическом аспекте» (этот параграф весь целиком нуждается при погружении в предлагаемую тематику в осмыслении), а также реминисценции к нему в последующем тексте. Долгий разговор позволил бы усложнить тему, но сейчас нам нужна лишь иллюстрация предполагаемого наличия у Гуссерля обсуждавшегося выше круга идей в связи с ФВ. Приведем поэтому краткий фрагмент из § 121 с соответствующим комментарием, предварительно напомнив лишь то существенное в данном случае обстоятельство, что в центре собственных интересов Гуссерля стояли только внекоммуникативные акты выражения, а не те полноценные коммуникативные высказывания, в которых нами постулируется наличие «секуляризованных» от актов логического выражения разновидностей языковых ФВ и их смен.

Параграф называется «Доксические синтаксисы в сфере душевного и волевого» – эта сфера тоже относится к нашим сквозным темам и нуждается поэтому в сопряжении с введенной проблематикой языковых ФВ и их смен. Синтетические акты душевного, говорит здесь среди прочего Гуссерль, конституируют синтетические предметы душевного, каковые только «через посредство соответствующих доксических актов достигают своей эксплицитной объективации», т. е. они достигают означивания (семантизации) в актах выражения всегда только через «доксическое» посредство. Эти доксические позициональности, т. е. то, что, по Гуссерлю, способно к семантическому логосному выражению, можно, говорит он, «извлекать» из актов душевного. И вот тут, сразу вслед за этим идет существенный для нас пункт: их можно извлекать «путем подходящего обращения взгляда на соответствующие нижние и верхние ступени». Путем «обращения», т. е. путем перевода взгляда, смены луча аттенции. Непосредственно здесь Гуссерль имеет в виду необходимость (ради извлечения из синтетического неязыкового переживания доксического акта, единственно поддающегося логическому – субъект-предикатному – выражению) переводов аттенционального луча с ноэм на ноэсы переживания и превращение тем самым последних в ноэмы: «Естественно, все с поэтической переносится на ноэматическую сферу». Выразить душевные акты в языке – это в гуссерлевой терминологии означает «сложить из акта душевности новый акт – доксический». Участвуя в комплексном переживании, акты душевного меняют направление его аттенционального луча, осуществляя «выбор» чего-либо, предпочтение чего-либо, выдвижение одного на первый план и отодвигание другого вглубь. Но при этом сами в себе аттенционально подвижные акты душевного не выстроены в доксическую форму, а значит прямо и непосредственно не выразимы семантически (в языке). Чтобы выразить эти неязыковые акты душевного, нужно сложить из них новый – доксический – акт, что, в свою очередь, требует специального – нового – поворачивания взгляда (внимания). В определенный момент в качестве необходимого основания для искомого сложения доксического тезиса требуется осуществление акта «положенности» какого-либо высвеченного элемента в позиции синтаксического субъекта (логического прообраза или разновидности, но не полного двойника фокусов внимания).

Поделиться:
Популярные книги

Сумеречный стрелок

Карелин Сергей Витальевич
1. Сумеречный стрелок
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Сумеречный стрелок

Возвышение Меркурия. Книга 5

Кронос Александр
5. Меркурий
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 5

Гридень. Начало

Гуров Валерий Александрович
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Гридень. Начало

Род Корневых будет жить!

Кун Антон
1. Тайны рода
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
7.00
рейтинг книги
Род Корневых будет жить!

Наследник павшего дома. Том IV

Вайс Александр
4. Расколотый мир
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Наследник павшего дома. Том IV

Совершенно несекретно

Иванов Дмитрий
15. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Совершенно несекретно

На границе империй. Том 9. Часть 3

INDIGO
16. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 9. Часть 3

An ordinary sex life

Астердис
Любовные романы:
современные любовные романы
love action
5.00
рейтинг книги
An ordinary sex life

Кодекс Охотника. Книга VI

Винокуров Юрий
6. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга VI

Часовой ключ

Щерба Наталья Васильевна
1. Часодеи
Фантастика:
фэнтези
9.36
рейтинг книги
Часовой ключ

Идеальный мир для Лекаря 19

Сапфир Олег
19. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 19

Безумный Макс. Поручик Империи

Ланцов Михаил Алексеевич
1. Безумный Макс
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
7.64
рейтинг книги
Безумный Макс. Поручик Империи

Изгой

Майерс Александр
2. Династия
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Изгой

Начальник милиции. Книга 3

Дамиров Рафаэль
3. Начальник милиции
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Начальник милиции. Книга 3