Неугасимая лампада
Шрифт:
Петербургская жизнь баронессы могла выработать в ней очень мало качеств, которые облегчили бы ее участь на Соловках. Так казалось. Но только казалось. На самом деле фрейлина-баронесса вынесла из нее истинное чувство собственного достоинства и неразрывно связанное с ним уважение к человеческой личности, предельное, порою невероятное самообладание и глубокое сознание своего долга.
Попав в барак, баронесса была там встречена не “в штыки”, а более жестоко и враждебно. Стимулом к травле ее была зависть к ее прошлому. Женщины не умеют подавлять в себе, взнуздывать это чувство и всецело поддаются ему. Слабая, хилая старуха была ненавистна не сама по себе в ее настоящем, а как носительница
Прошлое, элегантное, утонченное, яркое проступало в каждом движении старой фрейлины, в каждом звуке ее голоса. Она не могла скрыть его, если бы и хотела, но она и не хотела этого. Она оставалась аристократкой в лучшем, истинном значении этого слова; и в Соловецком женбараке, в смраде матерной ругани, в хаосе потасовок она была тою же, какой видели ее во дворце Она не чуждалась, не отграничивала себя от окружающих, не проявляла и тени того высокомерия, которым неизменно грешит ложный аристократизм. Став каторжницей, она признала себя ею и приняла свою участь, неизбежность, как крест, который надо нести без ропота, без жалоб и жалости к себе, без сетования и слез, не оглядываясь назад.
Тотчас по прибытии баронесса была, конечно, назначена на “кирпичики”. Можно представить себе, сколь трудно было ей на седьмом десятке носить на л двухпудовый груз. Ее товарки по работе ликовали:
– Баронесса! Фрейлина! Это тебе не за царицей хвост таскать! Трудись по-нашему! – хотя мало из них действительно трудился до Соловков.
Они не спускали с нее глаз и жадно ждали во жалобы, слез бессилия, но этого им не пришлось увидеть. Самообладание, внутренняя дисциплина, выношенная в течение всей жизни, спасли баронессу от унижения Не показывая своей несомненной усталости, она доработала до конца, а вечером, как всегда, долго молилась стоя на коленях перед маленьким образком.
Моя большая приятельница дней соловецких, кронштадтская притонщица Кораблиха, баба русская, бойкая, зубастая, но сохранившая “жалость” в бабьей душе своей рассказывала мне потом:
– Как она стала на коленки, Сонька Глазок завела было бузу: “Ишь ты, Бога своего поставила, святая какая промеж нас объявилась”, а Анета на нее: “Тебе жалко, что ли? Твое берет? Видишь, человек душу свою соблюдает!” Сонька и язык прикусила…
То же повторялось и в последующие дни. Баронесса спокойно и мерно носила сырые кирпичи, вернувшись в барак, тщательно чистила свое платье, молча съедала миску тресковой баланды, молилась и ложилась спать на свой аккуратно прибранный топчан. С обособленным кружком женбарачной интеллигенции она не сближалась, но и не чуждалась и, как и вообще не чуждалась никого из своих сожительниц, разговаривая совершенно одинаковым тоном и с беспрерывно вставлявшей французские слова княгиней Шаховской и с Сонькой Глазком, пользовавшейся в той же мере словами непечатными. Говорила она только по-русски, хотя “обособленные” предпочитали французский.
Шли угрюмые соловецкие дни, и выпады против баронессы повторялись всё реже и реже. “Остроумие” языкатых баб явно не имело успеха.
– Нынче утром Манька Длинная на баронессу у рукомойника наскочила, – сообщала мне вечером на театральной репетиции Кораблиха, – щетки, мыло ее покидала: крант, мол, долго занимаешь! Я ее поганой тряпкой по ряшке как двину! Ты чего божескую старуху обижаешь? Что тебе воды мало? У тебя где болит, что она чистоту соблюдает?
Окончательный перелом в отношении к бывшей фрейлине наступил, когда уборщица камеры, где она жила, “объявилась”.
“Объявиться” на соловецком жаргоне значило заявить о своей беременности. В обычном порядке всем согрешившим против запрета любви
“Объявившуюся” уборщицу надо было заменить, и по старой тюремной традиции эта замена производилась демократическим порядком – уборщица выбиралась. Работа ее была сравнительно легкой: вымыть полы, принести дров, истопить печку. За место уборщицы боролись.
– Кого поставим? – запросила Кораблиха. Она была старостой камеры.
– Баронессу! – звонко выкрикнула Сонька Глазок, безудержная и в любви и в ненависти. – Кого, кроме нее? Она всех чистоплотней! Никакой неприятности не будет…
Довод был веский. За грязь наказывалась вся камера. Фрейлина трех всероссийских императриц стала уборщицей камеры воровок и проституток. Это было большой “милостью” к ней. “Кирпичики” явно вели ее к могиле.
Я сам ни разу не говорил с баронессой, но внимательно следил за ее жизнью через моих приятельниц, работавших в театре: Кораблиху и ту же Соньку Глазок, певшую в хоре.
Заняв определенное социальное положение в каторжном коллективе, баронесса не только перестала быть чужачкой, но автоматически приобрела соответствующий своему “чину” авторитет, даже некоторую власть. Сближение ее с камерой началось, кажется, с консультации по сложным вопросам косметических таинств, совершающихся с равным тщанием и во дворце и на каторге. Потом разговоры стали глубже, серьезнее… И вот…
В театре готовили “Заговор императрицы” А. Толстого – халтурную, но игровую пьесу, шедшую тогда во всех театрах СССР. Арманов играл Распутина и жадно собирал все сведения о нём у видавших загадочного старца.
– Всё это враки, будто царица с ним гуляла, – безаппеляционно заявила Сонька, – она его потому к себе допускала, что он за Наследника очень усердно молитствовал… А чего другого промеж них не было. Баронесса наша при них была, а она врать не будет.
Кораблиха, воспринявшая свое политическое кредо среди кронштадтских матросов, осветила вопрос иначе:
– Один мужик до царя дошел и правду ему сказал, за то буржуи его и убили. Ему царь поклялся за Наследниково выздоровление землю крестьянам после войны отдать. Вот какое дело!
Нарастающее духовное влияние баронессы чувствовалось в ее камере всё сильнее и сильнее. Это великое таинство пробуждения Человека совершалось без насилия и громких слов. Вероятно, и сама баронесса не понимала той роли, которую ей назначено было выполнить в камере каторжного общежития. Она делала и говорила “что надо”, так, как делала это всю жизнь. Простота и полное отсутствие дидактики ее слов и действия и были главной силой ее воздействия на окружающих.
Сонька среди мужчин сквернословила по-прежнему, но при женщинах стала заметно сдерживаться и, главное, ее “эпитеты” утратили прежний тон вызывающей бравады, превратившись просто в слова, без которых она не могла выразить всегда клокотавших в ней бурных эмоций. На Страстной неделе она, Кораблиха и еще две женщины из хора говели у тайно проведенного в театр священника – Утешительного попа. Таинство принятия Тела и Крови Христовых совершалось в темном чулане, где хранилась бутафория, Дарами, пронесенными в плоской солдатской кружке в боковом кармане бушлата. “На стреме” у дверей стоял бутафор-турок Решад-Седад, в недавнем прошлом коммунист, нарком просвещения Аджаристана. Если б узнали, – быть бы всем на Секирке и Зайчиках, если не хуже…