Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:
Отдохнув и покормив лошадь, мы сейчас же тронулись в путь. И все-таки моя память удержала впечатление от больших домов, от вымощенных крупным булыжником улиц, от цокающих по ним извозчичьих пролеток, от серых гладких, чистых тротуаров, без единой неровности, без единой травинки сбочь.
На возвратном пути, в августе, мы задержались в Калуге… Те же двухэтажные дома, которыми почти сплошь застроена Кутузовская улица и которые кажутся мне высотою до небес, тот же рдяный блеск куполов. Мы остановились на Белевском подворье, что на Воскресенской улице, и когда смерклось, мама сказала, чтобы я нажал кнопку в стене. Только успел я нажать,
Однако на этот раз Калуга поразила мой взгляд не обилием церквей, не размерами жилищ, не витринами магазинов и даже не «волшебной лампой Аладдина», а тем, как преобразились встречные людские потоки на улицах. Мужчины и женщины, одетые обыкновенно и куда-то спешившие, терялись среди мужчин, лениво, бесцельно расхаживавших в больничных халатах, из-под которых белели рубахи и подштанники, – расхаживавших и щелкавших подсолнухи. Еще недавно чистые тротуары были заплеваны шелухой, отвратительно потрескивавшей под ногами. Меня преследовало ощущение, что я ступаю по чему-то костистому и живому, С тех пор я на всю жизнь возненавидел семечки подсолнухов и отворачиваюсь, когда вижу, что кто-нибудь лузгает их. На подоконниках некоторых домов сидели мужчины без халатов, в одном белье, и, с нахальной ухмылкой поглядывая вниз, тоже грызли подсолнухи и выплевывали лузгу на прохожих. Мне объяснили, что дома эти – лазареты, а люди в халатах и без – выздоравливающие солдаты.
В Перемышле язык мой продолжал обогащаться, но теперь в него проникали слова иного смыслового ряда.
Я бегал по всем комнатам и, подпрыгивая, кричал:
– Проп-паганда! Проп-паганда!
Няня забеспокоилась.
– Тетя Соня! – обратилась она к гостившей у нас Софье Михайловне. – Что это он какое-то нехорошее слово все говорит?.. «Поганый», что ли?..
В один из осенних вечеров мама задержалась в школе – учителей теперь мучили собраниями чуть не ежедневно. Мы с няней сидим в столовой. Она вяжет чулок, я что-то рисую. Стук в парадную дверь. Прислуга идет отворять. Входит Борис Васильевич. Мы с няней поражены так, как если бы перед нами предстало привидение. Нам было доподлинно известно, что нынче утром Борис Васильевич уехал в Москву. Кто же это? Его двойник? Выходец с того света? Он в самом деле напоминал вставшего из гроба покойника. Он всегда был бледен с лица, а сейчас его обычная бледность отливала восковой желтизной, и только дико горели обычно веселые, теперь расширенные ужасом глаза.
– Борис Васильевич! Что же это вы, батюшка, вернулись?
– В Москве взяли власть большевики… Разбили храм Василия Блаженного… На улицах стрельба… Кондуктор в Калуге отсоветовал мне ехать…
Я спросил няню, кто такой Василий Блаженный. Она ответила, что это один из самых красивых храмов во всей России.
Потом до нас дошли более точные сведения: Василий Блаженный цел. Няню это обрадовало только отчасти. Блаженный, слава Тебе, Господи, устоял, а вот устоит ли Россия?
– Нет, матушка, – повторяла она в разговорах с мамой, – это Антихрист пришел.
Так она спустя несколько месяцев и скончалась с мыслью о том, что в России воцарился Антихрист.
2
Народ, не будучи обуздан нравственным чувством добра и зла, как дикий зверь, с цепи сорвется.
Не
Даже в междоусобный, многомятежный 18-й год жизнь где светила недобро, словно в предгрозье, где беспрерывно полыхала молниями, словно в воробьиную ночь, а где все-таки пробивалась солнечным лучом между туч.
В Перемышльской уезде помещичьи усадьбы подвергались потоку и разграблению, но самих помещиков не тронули.
Мы видели из окна, как провезли на голой телеге, без единого клочка сена, депутата Калужского дворянского собрания, члена губернского и уездного земского собрания, почетного мирового судью Павла Ниловича Козляинова.
– Хоть он и мерзавец, а все-таки жалко: старик… – сказала мама.
Перемышльский совдеп его отпустил.
В селе Барятине Тарусского уезда помещицу княгиню Горчакову, жену бывшего калужского губернатора, мужики изнасиловали, а потом затоптали.
Горчаковскую библиотеку перетаскал к себе библиофил-хуторянин, живший неподалеку от Новинской больницы. Он давал почитать горчаковские книги, выдавая их за свои собственные, врачу. На корешках золотела княжеская корона и две буквы С. Г.: – Сергей Горчаков.
Врач спросил хуторянина:
– Чьи же это книги?
– Мои, – не моргнув глазом, ответил тот.
– А инициалы-то чьи?
– Та мои ж! Сэ-Гэ – Семен Горбенко.
История умалчивала, откуда у Семена Горбенко появилась княжеская корона.
В селе Пятницком Перемышльского уезда, где служила моя тетка, имущество сенатора Попова, жившего в Петербурге и почти не заезжавшего в унылое свое имение, расположенное в безлесном и безводном краю, среди холмистых полей и поросших кустарником волчьих оврагов, растащили, оставив голые стены. Во время расхищения тетка моя посиживала у себя на крылечке. Мимо нее шли пятницкие крестьяне и несли что кому досталось. Последним шел неповоротливый, нерасторопный мужик Роман и бережно, обеими руками нес фарфоровую, с цветочками, ночную посуду.
– Роман! – окликнула его моя тетка. – Это-то тебе зачем? Ты знаешь, что это такое?
– Ну-к что ж! А медку так-то положить, Юния Михайловна!
Предводитель дворянства Николай Вивианович Олив жил с крестьянами села Рындина, близ которого у него было имение, в мире и согласии. Выстроил им на свои средства школу. Принимал деятельное участие в строительстве Рындинской межуездной больницы. Не был глух к крестьянским просьбам. Его жена, знавшая толк в медицине, бесплатно лечила крестьян от доступных ее пониманию болезней, пока в Рындине не построили больницу.
Олив быстро находил с собеседником общий язык. Как истый барин, барина из себя не корчил, держался просто и сразу к себе располагал. Я любил, когда он к нам приезжал. Он сажал меня к себе на колени и показывал фокусы: из его зажигалки выскакивали то куколка, то шоколадка.
Как-то я долго смотрел на него с завистливым восхищением; наконец не утерпел и это мое восхищение выразил вслух:
– Когда я вырасту большой, у меня будет такая морда, как у Олива.
Моя мать была рада сквозь землю провалиться, но Олив польщенно засмеялся своим стрекочущим смехом.