Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:
После Февральской революции крестьяне выбрали Олива в Совет депутатов.
Мысли Олива в позднейшем изложении моей матери были приблизительно таковы: теперь народ, как никогда, нуждается в знаниях, в опыте людей просвещенных, искренне желающих ему добра; его, Олива, участие в работе Совдепа не есть измена монархии, поскольку монархия пала, а есть продолжение его службы народу в иных условиях. Остался Олив в Совдепе и после Октября.
Большевики на самых первых порах своего владычества обнаружили такое пристрастие к бумагам, какого не выказывали заматерелые чинуши царского времени. На россиян хлопьями снега посыпались анкеты. Анкета была роздана и членам Перемышльского
Один из членов Совдепа, оставшийся в Перемышле, крестьянин из Рындина, разведал, что за Оливом рано утром пошлют. Пошлют, чтобы «поставить к стенке», Мужичок сел верхом – и во весь конский мах к Оливу. Оповестил других крестьян, самых надежных. Обрядили они Николая Вивиановича, его жену Екатерину Сергеевну, дочь Веру и сына Глеба в свою крестьянскую справу и на своих деревенских клячах отвезли на станцию Воротынск. В Калуге было неспокойно, могли задержать, опознать» А Воротынск – станция глухая, да и от села недалеко. Наутро приехали из города за монархистом, ан, глядь, Оливов духу-звания не осталось.
Летом 18-го года я погостил в Новинке. Больницу окутывала лесная, непуганая тишь. А когда, на возвратном пути, мы с тетей Юней поздним вечером подъезжали к Калуге, я впервые услышал стрельбу – где-то на окраинах города постреливали патрули.
В состав перемышльского «правительства» входили большевики и «левые серые», как их называли обыватели, не справлявшиеся со словами «левые эсеры». Председателем исполкома был большевик Васильев, крестьянин нашего уезда, до революции ежегодно уходивший на отхожий промысел и работавший в Москве по малярной части. yen этого маляра была внешность английского лорда. Он ходил в элегантном костюме, в фетровой шляпе со шнурком, курил трубку. Его досиза выбритые щеки, выдавшиеся скулы, упрямое выражение серо-зеленых глаз – все делало его похожим на англичанина. Вот только изъяснялся он на чисто русском языке, по-крестьянски называя вещи их именами. Вспоминая, как туго приходилось их брату-мастеровому, когда царь запретил вольную продажу вина, он при дамах, ничтоже сумняся, приводил такую красочную подробность:
– В какой сортир ни войдешь – везде пьют политуру. О Васильеве в Перемышле шла добрая слава: грубоватый, но справедливый.
Сын покойного священника Панова, Владимир Николаевич, хоть и вступил в партию левых эсеров, но с Васильевым дружил. Как-то с матерью были у Пановых в гостях. Был там и Васильев. Одна гостья, сельская учительница, таким громким шепотом, чтобы Васильев все слышал, спросила меня, указывая на него:
– Ты знаешь, кто это?
– Почему?
– Потому что он хороший большевик.
«Хорошего большевика» судьба лишила дара слова» Говорил он нудно, бессвязно, длинно, голосом сиплым от катара горла.
Моя детская память впитывала все. Впитала она и рассказ матери об уездном съезде Советов, проходившем, пока я гостил в Новинке. Да и рассказ этот мать потом много раз повторяла.
В то время у моей матери пробудился интерес к политике. Пришли к власти новые люди из гущи народа. От сшибок раскаленных добела страстей ворохами летели искры. Мать присматривалась, прислушивалась. Потянуло ее и на съезд Советов.
На съезде все клонилось к победе эсеров. Напрасно Васильев совсем уже охрипшим голосом поминутно вставлял в сумбурную речь излюбленное свое выражение:
– Ясно, как Божий день…
Когда его красноречие иссякло, кто-то с места подвел итог:
– Сказанул, а слушать нечего!
– Ни складу, ни ладу – поцелуй
Взял слово крестьянин села Корекозева, эсер Мартынов, и начал так:
– Вот товарищ Васильев утверждает, что программа большевистской партии ясна, как Божий день. А по-моему, товарищи, она темна, как чертова ночь.
После речи Мартынова в зале нашего летнего театра поднялся шум, в котором сливались хохот, насмешки, угрозы. Большевики один за другим потянулись к выходу.
– Ага! Струсили? Побежали? Побежали? – кричали им вдогонку.
Вдруг на сцене появился нерусского типа человек и, подойдя к самому краю сцены и сложив руки на груди, четко, громко, с металлом в голосе произнес:
– Мы нэ бежяли, нэ бежим и нэ побежим…
Зала стихла, насторожилась.
Это был председатель Калужского губисполкома латыш Витолин, как раз вовремя прикативший из Калуги на автомобиле выручать перемышльских большевиков, – тот самый властолюбивый утопист Витолин, который пытался учредить «Калужскую республику», чем навлек на себя немилость высшего начальства: вскоре он исчез навсегда с калужского горизонта.
Несмотря на интеллектуальное и моральное превосходство эсеров, несмотря на то, что в сплошь крестьянском уезде эсеры успели пустить корни, после речи Витолина одолели большевики. В холодных его глазах, в упрямых складках губ, в скупости движений, в повелительном тоне – во всем ощущалась сила воли, которой не хватало страстным, кипучим, башковитым, языкастым, но бесхребетным эсерам. Витолин повел толпу за собой, и она покорно за ним пошла. Будущее страны было, наверно, и ему самому темно, как чертова ночь. Но он бросал в толпу лозунги, удовлетворявшие потребностям дня, часа, минуты и действовавшие не на разум, не на сердце, не на совесть, а на инстинкт. Моя мать говорила, что, поглядев на Витолина, она поняла, чем взял Ленин, мгновенно гасивший, при всей своей картавой косноязычности, фейерверки испытанного думского красноречия.
…Июльским утром мы с матерью проснулись от топота ног и от слитного гула движущейся мимо наших окон толпы. Я со сна ничего не мог понять, а мать подумала: «Куда это они? На базар?.. Да нет, сегодня не пятница». (Базарный день был у нас пятница.)
Мать, одевшись, подошла к окну и распахнула его. Я соскочил с кровати и тоже заглянул в окно. Мимо нас по мостовой и тротуарам шли крестьяне с вилами, с косами, с топорами.
– Куда это вы, мужички? – послышался голос кого-то из перемышлян.
– Рубить и резать комиссаров, – ответили из толпы.
Толпа прошла. Все стихло…
Перед вечером к нам прибежал Владимир Николаевич Панов. Вкратце сообщил, что произошло.
Вчера исполком направил в Лютиков-Троицкий монастырь, стоявший на берегу Оки, близ села Корекозева, «Троицы» тож, комиссию реквизировать монастырских лошадей.
Как скоро совдеповские посланцы объявили игумену, зачем они к нему пожаловали, игумен велел бить в набат. Мигом затопила монастырский двор взбудораженная, заранее озлобленная толпа. Игумен воззвал к ней. Упивавшийся своей властью бурбон из военного комиссариата Ракчеев гаркнул на толпу: «Р-разойдись, такие-сякие!..» В ответ раздался крик, всегда действующий на толпу, как запах крови за зверя: «Бей их!..» Корекозевцы бросились на прибывших, сшибли с коней, и началось избиение. Били остервенело, но это не утолило ярости: избитым выкололи глаза, отрезали носы и уши, надели им камни на шею и швырнули в Оку. Только ветеринарный фельдшер Чугрин, пользовавшийся уважением всего уезда, отделался легкой трепкой: «Дескать, не в свое дело не суйся…» Чугрин вернулся домой – от него перемышляне и узнали, что произошло в Корекозеве.