Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:
– Они горячи-с!
Почтительный словоерс и вежливая форма (третье лицо множественного числа) относились к его кобыле.
С тех пор наша семья переименовала его в «Онигорячиса».
Сельская учительница, перемышлянка Анна Николаевна Гудкова по прозвищу Лошадиная Голова, ибо в строении и постанове ее головы было и впрямь нечто от сивки-бурки, заслужила себе и другое прозвище.
В библиотеке она попросила, чтобы ей дали почитать писателя Егоже. Библиотекарша ответила, что она фамилию такого автора отродясь не слыхала.
– Он, что же, французский писатель?
– Не знаю. Я прочла у вас в каталоге: «Гоголь. – Вечера на хуторе близ Диканьки». А потом:
Так Лошадиная Голова стала еще и Егоже.
Мамаша, сидя у моих родных, делает замечание малолетней дочке:
– Рая! Сядь вежливо!
Другая:
– Зина! Ты неправильно сидишь.
Мать о своем сыне:
– Он у меня мальчик хороший, замысловатый.
Наблюдения над речевыми особенностями сограждан вел я, вели мои товарищи.
Ехали мы с матерью из Калуги. Возница всю дорогу повествовал о своих семейных неурядицах, о том, как некрасиво ведет себя его свояченица. Он долго терпел ее выходки и наконец вступился за жену:
– Вы, Марья Николаевна, будучи в издевательных чувствах в отношении Настасьи Николаевны, оказались настоящей свиньей.
Юра Богданов подслушал, как одна перемышлянка в пору особенного увлечения перемышльской молодежи разными видами спорта, говорила другой со смешанным чувством гордости и неудовольствия:
– Вы не поверите, Зоя Петровна: мой Борис каждое утро гирями испражняется.
Репортерам, дающим в газеты заметки о происшествиях, нечего было бы делать в Перемышле.
На моей памяти было всего два пожара: горели сараи. Ни одного грабежа, даже в годы военного коммунизма, когда «шалили» в овраге, на так называемой Вырке, по дороге из Калуги в Перемышль, в городе при мне не случилось. Только мальчишки покушались на яблоки и груши в чужих садах, а кавалеры – на цветы, чтобы преподнести их барышням.
Неверных жен мужья иногда «учили», но не всенародно и больше для прилику и для острастки.
Молодежь озорничала раз в году – в ночь под Петров день, но озорство это было узаконено хотя и неписаным, однако древним законом. В эту ночь молодежь «караулила солнышко», которое будто бы, выглянув, как-то особенно нынче «играет».
А наутро портной с удивлением обнаруживал на своем доме вывеску сапожника, сапожник – портного, от вывески «Парикмахер» оставался только последний слог, одному из обывателей снаружи приперли ворота, калитку и дверь, и ему пришлось свое первое утреннее общение с внешним миром совершать посредством перелеэания через забор, что было для него крайне затруднительно как по причине почтенного возраста, так и по причине солидной комплекции. Раз, в самую глухую ночь, молодые люди дружными усилиями скатили с горы здоровенный камень, и камень грохнулся о стену прилепившейся к горе ветхой лачуги, каковой удар потряс ее до самого основания. Насмерть перепуганные владельцы, вообразив, что в Перемышле началось землетрясение, выскочили в исподнем на улицу.
Любовные приключения обычно окутывались покровом тайны. Ужи слушков нет-нет да и проползали. Но ведь не пойман – не вор. Лишь об одном случае Перемышль говорил долго.
Средних лет холостяк, некто Василий Петрович, приволокнулся за женой столяра. Он наведывался к столяру чуть ли не ежедневно под предлогом оказания дружеских услуг. Но столяр, видно, почуял, что это неспроста. Однажды он объявил жене и своему приятелю, что в такой-то день уедет туда-то за материалом. В указанный день он чин чином собрался в путь-дорогу, запряг лошадь и укатил. Василий Петрович – шасть к даме своего сердца.
– Вася! Не всякому кусту верь.
Пьяницы в Перемышле были на счету, и никто из них «общественной тишины и порядка» не нарушал, не куражился, не дебоширил, не срамословил. Пили у себя в лачужках или где-нибудь в укромном переулке, в буквальном смысле слова – под забором.
Один из таких пьяниц, по прозвищу Хлебный Дух, робко просил милостыню. Иной раз утром к нам в дверь кто-то деликатно стучал.
– А, это Хлебный Дух! – сразу догадывалась моя мать и выносила ему еды, давала немного денег.
Простуженная октава неизменно рокотала за дверью.
– Спаси Христос, Елена Михайловна!
Насобирав к концу дня требуемую сумму, Хлебный Дух шел в «Госспирт», где продавалась «рыковка», называвшаяся так потому, что вольная продажа вина возобновилась, когда правительство возглавлял Рыков; покупал «мерзавчик», распивал его преимущественно под открытым небом и там же располагался ко сну.
Я припоминаю только один связанный с пьянством прискорбный случай, коего я оказался случайным свидетелем.
Мы с матерью шли по Козельской улице. По другой стороне пробежал такой же тихий пьяница, как Хлебный Дух, Владимир Иванович Химия, который, дожив до седин, не удостоился по причине беспутного образа жизни, чтобы его называли «по батюшке», – так он до самой смерти и остался Володей Химиным. Пробежал он рысью в обнимку с самоваром. «Наверно, лудить понес, – подумал я. – Только чего это он так припустился?» Стоило мне подумать, как я увидел его сестру, приятельницу моей покойной няни, Ольгу Ивановну, простоволосую, растрепанную. Она бежала в том же направлении, что и братец, и выла как по покойнику. Мы оглянулись. Володя, заслышав погоню, поддал пару. Сестра пробежала еще немного, потом схватилась за сердце и, убедившись, что Володю ей все равно не догнать, остановилась. Мать подошла к ней.
– Что случилось, Ольга Ивановна?
– Самовар утащил, окаянный! Продаст и пропьет. Последнее мое утешение! Мне только и радости в жизни было, что чайку попить из отцовского самоварчика! – уже не воя, а с тихими всхлипываниями, в которых слышалась вся безнадежность ее отчаяния, ответила Ольга Ивановна.
Не с этого ли дня я смертельной ненавистью возненавидел зеленого змия?..
Хлебный Дух, Володя Химин, сапожник Музыкин, сапожник Дудкин – все это были, как я уже сказал, тихие пьяницы. Единственно, кто изредка нарушал благочиние и громко, на весь квартал, заявлял о своих жертвоприношениях Бахусу, был слесарь Сергей Иванович Гудков. Впрочем, он не был пьяницей. Он только время от времени «зашибал». Если издали слышался демонический хохот: