Невероятная жизнь Анны Ахматовой. Мы и Анна Ахматова
Шрифт:
– Штопор есть? – спрашивает он, приблизившись.
– Штопор? – переспрашиваю я.
– Штопор, – кивает он. – Есть или нет?
– Нет, – отвечаю я, – у меня нет штопора.
Он смотрит на меня со смесью разочарования и презрения во взгляде, взмахивает рукой, протягивает: «А-а-а-а», – разворачивается и шатающейся походкой отправляется на поиски другого посетителя парка, у которого найдется штопор.
Хозяйка квартиры в доме на набережной в девяносто третьем году не взмахивала рукой, не говорила: «А-а-а-а», – но посмотрела на меня точно таким же взглядом. Затем наклонилась к Володе и стала гладить его по спине, сотрясавшейся от безутешных рыданий.
– Ну ладно, ладно, – успокаивала она его, – ты слишком долго не выходил из дому, поэтому стал таким впечатлительным, но ведь ничего не случилось, вокруг твои друзья, мы все тебя любим, успокойся, Володя, – уговаривала
– Он… он сказал, он… он…
– Что он тебе сделал? – спрашивала хозяйка и при этом смотрела на меня так – даже еще хуже – будто у меня не было с собой штопора. – Что он тебе сделал? Не бойся, – говорила она Володе, – расскажи нам, мы этого так не оставим.
– Он, – произнес Володя, и голос его дрожал, – он, – указывал он на меня пальцем, – он пишет диссертацию о… о… о… о… Хлебникове! – проговорил Володя и заплакал, потом обхватил голову руками, собрался с силами и затрясся в рыданиях.
– А-а-а-а, – сказала хозяйка квартиры, – понятно.
– Что тебе понятно? – спросил ее коллега-архитектор.
– Ничего, – ответила она, – я сказала просто так, я ничего не понимаю.
И это была правда – никто ничего не понимал.
Тогда, в девяносто третьем году, в доме на набережной потребовалось немало времени, чтобы добиться от Володи, почему тот факт, что я пишу диссертацию о Хлебникове, так расстроил его и так глубоко задел. Каждый раз, как только он чуть успокаивался, его снова принимались спрашивать:
– Ну и что? Ну пишет он диссертацию о Хлебникове, так что, из-за этого надо плакать?
И Володя каждый раз поднимал голову и указывал на меня пальцем:
– Он, – произносил он, – он… он… он… пишет диссертацию о… о… о… о Хлебникове, – и снова заливался слезами.
Пусть и не сразу, но он смог взять себя в руки и в конце концов объяснить, что после распада советской империи в России пришло поколение, которое было озабочено исключительно деньгами и кичилось их наличием. Эти люди, говорившие по-английски и платившие долларами, заставили целую страну развернуться вокруг своей оси: в постперестроечной России жизнь у всех изменилась – теперь все гонялись за деньгами, чтобы выучить английский, чтобы рассчитываться в долларах, чтобы не отставать от Запада, как они говорили.
– У нас у всех жизнь тоже изменилась, – продолжал Володя, – никто не хочет отставать от Запада. И вот я узнаю, что на Западе есть люди, которые приезжают в Россию изучать Хлебникова, величайшего русского поэта ХХ века, не имевшего за душой ни копейки, чего западные люди вообще-то терпеть не могли, а тут выясняется, что Хлебникова изучают на Западе, тогда как у нас, в России, молодежь понятия не имеет, кто такой Хлебников, – говорил Володя в девяносто третьем году, – это несправедливо, это какая-то насмешка, издевательство. Не принимай это на свой счет, – сказал мне Володя в доме на набережной, и мы крепко обнялись, а я чуть не расплакался.
Я еле сдерживался и пытался думать о чем-то другом, чтобы не разразиться громкими рыданиями, потому что, если бы я разрыдался вслед за ним, меня бы неправильно поняли в этом доме на набережной в девяносто третьем году, и через Володино плечо я пытался поймать взгляд хозяйки, которая больше не повторяла: «А-а-а-а, понятно», – я смотрел на нее сначала с вызовом, а потом уже миролюбиво. «Ну ты и дура, – говорил мой взгляд, – но я тебя прощаю». А с Володей мы потом подружились, он дал мне свой номер, чтобы я звонил ему, приглашал меня в гости: «Съедим пару огурчиков», – заманивал он меня. «Ну да, ну да, – думал я, – знаю я твои огурчики».
4.10. Русские
Что у них в головах, у этих русских?.. Явно что-то не то – их головы даже свиньи есть не станут [16] . Волей-неволей задумаешься о себе и мысленно порадуешься, что есть в мире такое место, как Россия, где живут люди с такими странными головами, что их не едят даже свиньи. Ума не приложу, что бы я делал, если бы России не было.
4.11. Философия одного переулка
Но я несколько отклонился от темы, так что пора вернуться к тому моменту в декабре девяносто третьего года, за несколько дней до описанного дня рождения в доме на набережной, когда я сидел в Ленинской библиотеке в Москве, – к моменту, который в суфизме назвали бы высшей точкой стадии физических чувств, когда мне хотелось быть где угодно, только не в Ленинской библиотеке
16
Обыгрывается итальянская поговорка Ha una testa che non la mangerebbero nemmeno i maiali, в дословном переводе: его голову не станут есть даже свиньи (животные, которые считаются всеядными). Так говорят о людях с приветом, со странностями.
17
Авторский текст действительно несколько отличается. О московских дворах Пятигорский пишет: «Были дворы художников, дворы графоманов, дворы насильников и хулиганов. Были, конечно, и такие, то есть, безличные дворы, – но о таких я не говорю. Твой двор был – философский, что, конечно, никак не означало, что ваши ребята были – или потом стали – философами».
Начало книги мне понравилось, и я стал размышлять, в каком переулке родился я. Я появился на свет в Парме, в больнице «Пикколе филье» на виа По, а окна моего дома выходили на школьный лагерь, а может, на двор для занятий легкой атлетикой, вспоминал я, и мне пришло в голову, что, и вправду, я почти всегда брался за дело с энергией и легким безрассудством бегуна. В суфизме есть для этого более подходящее слово – экзальтированно, но тогда, в девяносто третьем, я его не знал.
Начало увлекло меня, и я углубился в чтение романа в Ленинской библиотеке в Москве и дошел до того момента, когда дети из философского переулка выросли, начали курить, один из них стал посещать Ленинскую библиотеку, и однажды в курилке Ленинки (в российских библиотеках есть комната, в которой курильщики вроде меня проводят в среднем двадцать процентов времени пребывания в библиотеке) этому ребенку-философу пришла в голову мысль, что здесь, в курилке Ленинской библиотеки в Москве, собрались лучшие умы современности, люди, которых он, скорее всего, даже не знает в лицо, но чьи удивительные произведения он, возможно, читал или еще прочтет.
4.12. Курильщики
И вот, помню, в Ленинской библиотеке в Москве в девяносто третьем году я закрыл книгу и пошел в курилку. На курильщиков, собравшихся в этой комнате Ленинки, я взглянул с каким-то новым интересом, по всей видимости отстраняясь от привязанности к земле и обращаясь к небу в стремлении к подлинным ценностям, ибо, как сказано в «Очищении ума» Хазрата Инайята Хана, когда сознание поглощено физической материей, человек тянется к земле, а когда сознание освобождается от физической материи, он устремляется к небу.
Даже если в декабре девяносто третьего мне, судя по всему, не удалось полностью освободиться от физической материи, факт остается фактом: прочитав первую часть «Философии одного переулка», я с гораздо большим интересом начал присматриваться к завсегдатаям библиотечной курилки и, выходя на перекур, стал нарочно задерживать взгляд, и мы обменивались кивками типа: «А, ну да…»
Как-то так.
4.13. Финал
Так или иначе, но, несмотря на те внутренние границы, которые я устанавливал для себя в начале девяностых и которые, по большей части, сохранились и к две тысячи второму году, лица завсегдатаев курилки Ленинской библиотеки в Москве девяносто третьего года надежно запечатлелись в памяти. А теперь самое время припомнить, что сказал Эмилио в двухтысячном году про библиотеки и тотализатор на ипподроме, и перейти к слабенькому финалу, ради которого я и затеял это несколько затянутое отступление. Прошу прощения, что вышло так длинно, но, как говорится, у меня не было времени написать короче.