Невероятная жизнь Анны Ахматовой. Мы и Анна Ахматова
Шрифт:
Когда я впервые прочитал об этом у Стендаля, то вспомнил свою бабушку. Она рассказывала, что у них дома было хоть шаром покати, а когда кончались деньги, они устраивали праздник, и она не стыдилась того, что выросла в нищете – она словно оправдывала ее, свою бедность, и, когда разговаривала, ее голос менялся, а тон утверждал: «Вот она я, видишь? Я тоже имею право быть здесь, верно? Как и ты» (внимательные читатели помнят начало этой книги).
Я думал о том, что после рождения Баттальи мне, наоборот, было бы стыдно быть бедным, я не хочу, чтобы Батталья в чем-то нуждалась.
Интересно, что подумал бы обо мне Стендаль.
Моя бабушка Кармела Стендалю понравилась бы. А вот я – вряд ли.
4.19. Из этой произвольной точки
И по дороге домой я размышлял, что можно рассказать о жизни Анны Ахматовой сейчас, в 2022 году, сидя в этом поезде, который пересекает
22
Кларизм – малочисленное течение в русской поэзии начала ХХ века, возглавляемое М. Кузьминым; противостояло символизму, призывая обращаться к реальности, «прекрасной ясности».
23
Адамизм – синоним акмеизма; символизирует первобытную силу, «твердый взгляд на вещи».
24
Лучизм – течение в русской авангардной живописи 1910-х годов, основанное М. Ларионовым; одно из ранних направлений абстракционизма.
25
Фумизм – условно-декадентское парижское течение, просуществовавшее с 1870-х по 1920-е годы и описываемое как «искусство пускать пыль в глаза»; предтеча дадаизма.
26
Из воспоминаний Анны Ахматовой о собраниях «Цеха поэтов» и выступлениях Осипа Мандельштама.
27
Эта фраза известна из воспоминаний Эммы Герштейн: «И он снова прочел все стихотворение, закончив с величайшим воодушевлением <…> Обдав меня своим прямым огненным взглядом, он остановился: – Смотрите – никому. Если дойдет, меня могут… РАССТРЕЛЯТЬ!» (Э. Герштейн. Мемуары, 1998).
28
«Кресты», тюрьма, в которой сидел арестованный Лев Гумилёв и перед которой Ахматова простаивала в очередях, не самая большая тюрьма в Советском Союзе. Самой крупной считается Бутырская тюрьма: в 1930-е годы в ней содержалось почти в два раза больше заключенных, чем в «Крестах».
4.20. Хорошие
Всю жизнь я хотел быть хорошим.
С детства мне твердили, что, если я буду хорошим, то попаду в рай. И я в это верил.
Я не спал по ночам, все спрашивая себя: «Что нужно делать, чтобы быть хорошим? Что нужно делать, чтобы стать святым?»
Пока однажды на вокзале в Парме, когда мне было уже за сорок, думая о чем-то совсем другом, открыв портфель и вспоминая, положил ли я билет на поезд, я вдруг поймал себя на мысли, что мы поступаем
И наши врожденные качества тут ни при чем: никому не предначертано еще до его рождения спастись или погибнуть – все зависит от того, как мы поступаем каждый день; и то ценное, что в нас есть, созидается ежедневно, но иногда мы чего-то стoим отнюдь не благодаря нашим усилиям, а потому, что мир внезапно делится с нами чем-то ценным. Например, мне такой ценный подарок преподнесла простая советская окраина, где меня впервые осенило, что у меня может быть ребенок.
4.21. Русский чиновник
Когда я пишу о дочери, я называю ее Батталья.
Когда я пишу о матери своей дочери (выше я упоминал о ней), я называю ее Тольятти, потому что у нее есть диплом по истории Советского Союза и потому что характер у нее довольно ершистый, но не это сейчас важно, а важен как раз Советский Союз.
Когда я приехал сюда впервые, Россия еще была одной из республик, входивших в состав Союза Советских Социалистических Республик.
Это было в марте 1991 года.
В той моей Москве девяносто первого года из всех возможных вывесок я чаще всего натыкался на табличку «Не работает», висевшую на телефонах-автоматах и автоматах по продаже газированной воды. Не работало почти ничего, но у меня все было отлично. Жил я в пригороде, недалеко от станции «Бабушкинская» (оранжевая ветка), и мне было достаточно уже того, что по вечерам я смотрел в окно, окруженный восемнадцати-, двадцати– и двадцатичетырехэтажными высотками, и, поскольку русские не задергивают шторы, с шестнадцатого этажа я мог наблюдать сотни русских семей – бесценное зрелище.
В то время я курил, а русской семье, в квартире которой я проживал, не нравилось, когда в их доме курили, поэтому я брал сигареты и выходил на лестничную площадку – довольно неприятное место. Там была такая штука, которую называют мусоропровод: труба, проходившая через все семнадцать этажей дома, в которую сбрасывали мусор; от нее исходил специфический и довольно скверный запах, он пропитывал лестничную площадку этого многоквартирного дома на окраине Москвы, где в начале девяностых я курил болгарские сигареты, к слову сказать паршивые, и однажды вечером, когда я вышел на эту лестничную площадку, пропитавшуюся запахами помойки, этими специфическими запахами советского мусора, и закурил сигарету, перекатывая в голове вопросы типа: «И зачем я курю болгарские сигареты? И зачем только я привез их из Италии?» – двери лифта вдруг разъехались, и из него вышел человек в пальто пепельно-серого цвета, в такой же серой меховой шапке, с пепельно-серой сумкой из искусственной кожи, с нерастаявшим серым снегом на плечах. Стоял апрель, шел снег, было шесть вечера, и этот советский бюрократ средних лет, по-видимому, возвращался с работы. Человек без капли обаяния, один из очень немногих русских с нулевой харизмой, которых мне довелось увидеть на тот момент, – а я провел в России двенадцать дней; и вот он вышел из лифта, подошел к двери своей квартиры, открыл ее ключом, и изнутри долетел голос ребенка: «Папа!»
Такой славный ребенок, любящий папу и радующийся его приходу. И я помню, как в тот момент, по сути абсолютно банальный, может быть, один из самых приземленных моментов в мой первый приезд в Россию, от одного-единственного слова все вдруг преобразилось – и я впервые в жизни подумал, что, кажется, хочу иметь детей. Позднее у меня родится девочка. А в ту минуту в первый раз за всю мою ничтожную жизнь мне захотелось иметь сына (который потом окажется дочерью), благодаря одному замечательному русскому слову «папа».
4.22. Голова
Я позвонил Альберто Ролло – он помогает мне, помимо всего прочего, держать себя в рамках, так сказать.
Мы с ним сделали шесть книг, эта седьмая. Мне кажется, мы хорошо ладим, и когда я чем-то расстроен, то звоню ему и рассказываю, что меня тревожит, а он всегда находит нужные слова и успокаивает меня.
И вот очередной раз, снова на нервах, я набрал его:
– Альберто, мне все звонят, меня ищут, приглашения поступают со всех сторон, и, знаешь, я боюсь, как бы это не вскружило мне голову.
– Но это уже вскружило тебе голову, – сказал он.
– А, спасибо, – ответил я.
И тревогу как рукой сняло.
5. Вечер
5.1. Охлаждение
До женитьбы Гумилёв, по всей видимости, был безумно влюблен в Анну Горенко, хотя стихи, которые Анна писала ему, не очень ему нравились.
«Вначале я действительно писала очень беспомощные стихи, – вспоминает Ахматова, – и, пока они были плохи, Николай Степанович, со свойственной ему неподкупностью и прямотой, говорил мне это».