Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Шрифт:
— Посмотри на его глаза, — сказал Джимми.
Генри кивнул.
— У него глаза косые, верно? Почему это?
— Потому что он мертвый, — ответил Генри.
(Теща как-то спросила:
— Какое удовольствие тебе доставляет стрелять в беззащитных кроликов?
Он пожал плечами, а Кэлли сказала:
— Мама, да не суйся ты в его дела.
— Он стреляет в кроликов, чтобы не стрелять в баптистов, — сказал отец Кэлли. — Хе-хе-хе!
И Генри с долей праведной укоризны, как вспоминал он позже, возразил:
— У меня нет желания стрелять в баптистов. Совсем не в этом дело.
— Ну, и дурак ты чертов, — сказал тесть. Он держал в холодильнике пиво только для того, чтоб досадить жене, и ругался почище, чем полицейский.
— Это крест мой, — говорила она. Но он молился, когда у Джимми начались судороги, и Генри это понял, хотя Кэлли, может быть, не поняла. Помочь ребенку было не в их силах, отвезти его в больницу — вот все, что они могли. Джимми еще не исполнилось двух лет. Сперва глаза у него стали как у сумасшедшего, дикий, затуманенный взгляд умирающего животного. Генри бросился вынимать его из кроватки, а отец Кэлли заглядывал через его плечо (это произошло в их доме), и глаза ребенка были дикими и затуманенными, белым пятном светлело в темной спальне его лицо, он в ужасе откинулся, не узнавая отца; а потом,
Но вот Джимми надоело заниматься кроликом, он утратил к нему интерес, и Генри подумал: «Ну, что ж, пора. Все в свое время». Он бросил кролика в сумку.
Мальчик спросил:
— Что они там делают?
Генри посмотрел в ту сторону, куда он показывал. Возле грузовика теперь стоял легковой автомобиль, и какая-то женщина смотрела, как работают могильщики. Эти приехавшие на автомобиле люди были нездешние — судя по виду, горожане. На мужчине был костюм и шляпа, а на женщине серое пальто и украшенная цветами шляпка. Старики.
— Они копают могилу, — ответил Генри и опять, как бы по рассеянности, снял шляпу.
— А вот и нет, — сказал Джимми, — они выкапывают кого-то из земли.
— М-м-м — промычал Генри. Машинально он поправил мальчику штаны и затянул потуже пояс. После этого он взял его за руку и они стали спускаться вниз.
— Там четыре человека, — сказал Джимми. — Раз, два, три, четыре.
— М-м-м — произнес Генри. Он на минутку остановился передохнуть и снова стал спускаться.
Мир Генри Сомса изменился: мало-помалу он все менее представлялся ему застольной беседой в кругу родственников и все больше — чем-то вроде богослужения, скажем, причастием или венчанием. В какой-то мере перемены начались после того, как они отстроили «Клены». Глядя, как воздвигается здание, Генри испытывал чуть ли не ужас, причем ужас внушал ему не только вид ресторана (он был вдвое больше, чем его старая закусочная, увенчан остроконечной крышей, как и те амбары, что ставили в Катскиллах в старину, за окнами и внутри помещения — ящики с цветами, в зале двенадцать столов и камин), его ужасало то, что с ним сделала жена: скатала всю его прежнюю жизнь в комок, как горстку сырой глины, и лепит теперь заново по собственному образу, ужасало его и то, как это все легко ей давалось и как он сам легко и даже радостно покорился в конце концов. Получалось, будто он давно уже этого хотел, да только не решался, хотя, бог свидетель, ничего подобного у него и в мыслях не было. Его, человека с устоявшимися привычками, от ее затей бросало в дрожь, и даже если бы не сейчас, а в молодости нечто подобное свалилось на него, его, возможно, и тогда бы затрясло, но он уже убедился: ее не остановишь, если что-то забьет себе в голову, то не вышибешь и колом — хватка у нее почище, чем у маменьки. Поэтому он уступил, и, уступив полностью, не только на словах, по своей воле выбрав то, чему не смог противиться, он испытал радостный подъем, как будто комната, в которой он находился, вдруг стала просторнее (к тому времени, надо сказать, его комнату действительно расширили) или как будто на длинном спуске он отпустил тормоз, который все равно не сдерживал хода машины. Вместе с Джимми он выходил к шоссе и смотрел, как работают плотники, а после них — садовники и маляры (с тех пор прошел уж целый год), и он гнал из головы все мысли о закладной и о том, не перестанут ли к ним теперь сворачивать шоферы грузовиков, и, точно в полусне, раздумывал о том, как же это получается, что из длинной цепи незначительных происшествий, нанизываемых одно на другое складывается человеческая жизнь. У него сложилась хорошая жизнь, он должен признать это теперь, когда есть время оглядеться, так как ему нечего делать по целым дням, кроме как присматривать за Джимми да иногда наводить порядок в счетных книгах. (Кэлли не мастерица вести счета. Цифры не уступают ей в непреклонности: двойки, четверки, шестерки с каменным упорством остаются двойками, четверками, шестерками. Сводить баланс — для нее такая же непосильная задача, как швырять бревна. Кэлли начинала плакать, и тогда за дело принимался Генри и в мгновение ока наводил в их бухгалтерии относительный порядок.) Что-то мистическое проявлялось в нем или, как говорила Кэлли, чудное. Своих мыслей он не облекал в слова: самая раздельность слов противоречила тому, что он теперь знал. Началось, возможно, с размышления о том, что принесла ему женитьба на Кэлли: если Кэлли и переделала его по своему образу, то образ свой — не знакомый прежде ни ей самой, ни Генри — она нашла в нем, в Генри Сомсе, состоявшемся благодаря ей, Кэлли. Ощутив это однажды с полной ясностью, он уже ни на ноту не сомневался в том, что новая жизнь, которую она для него слепила, была его жизнью, она пришлась ему впору, как в один прекрасный день, к его удивлению, ему оказалось впору старое отцовское пальто, и с этого момента он уже не просто носил эту новую жизнь, он слился с ней. Он чувствовал себя так, будто родился заново, превратился в нечто совершенно непохожее на прежнего себя, и эта мысль так его потрясла, что он все время к ней возвращался, вертел в уме то так, то сяк, как вертят стодолларовую банкноту. Впрочем, новая жизнь, которую он в себе обнаружил, еще не устоялась; она была зыбкой, переливчатой, как сон.
Ей не хватало прочной реальности, которая наступит после того, как он сживется с новой жизнью настолько, что увидит в ней черты, роднящие ее со старой, — томительные зимние дни, когда не было посетителей, дни, когда Кэлли делалась раздражительна, а Джимми капризничал и упрямился.
С течением времени он и в самом деле стал тем, чем был, и его представление о мире уже не существовало отдельно от мира, зато изменился сам мир. К тому времени он нанял себе в помощь Билли Хартмана и теперь мог больше отдыхать, на чем настаивал док Кейзи, и не обслуживал посетителей лично, за исключением особых случаев — на день рождения, скажем, или на свадьбу. Эта обособленность тоже содействовала мистическому направлению его мыслей. Он кормил Джимми и наблюдал, как Кэлли орудует в кассе, и все сверкает вокруг нее — стекло на стойке, зеленые и серебряные обертки мятных лепешек, целлофан двадцатипятицентовых сигар, глянцевитая с кружками сучков стена сзади, а на стене картина с изображением фазана и посредине Кэлли, как свечечка, — так трогательно, что у
Таким образом Генри открыл для себя святость всего сущего (выражение его отца), идею магической перемены. И, прислушиваясь к разговорам тещи, он, как, ему казалось, начал понимать, отчего люди бывают религиозными. Она как будто бы ничего не смыслила в святости, его теща, не больше, чем проповедник из баптистской молельни; но, прислушиваясь к словам, которые она так часто всуе употребляла, он вдруг понял, что в них есть какой-то смысл. По воскресеньям днем, у себя в доме она усаживалась за пианино и визгливым, резким голосом пела старинные гимны. А Генри садился в углу у окна, рассеянно разглядывал сквозь кружево занавесок африканские фиалки, похлопывал по коленке взобравшегося к нему на руки малыша, и ему вдруг приходило в голову, что в целом это, может быть, и правда. «И шаги его слышу в шуршанье травы…» Может быть, он не прав, может, и они открыли это для себя, как и он, только не молчат, а говорят об этом, может, и они видят прах, пронизанный духом, видят бога в осах, в людях, в дубах, в бродящих по двору курах. Может быть, и они, подобно ему, научились доброму чувству к старой одежде, к шершавым локтям крестьянок, к дурости молодых людей, к дорогим костюмам и даже к бесконечной болтовне о политике в местном клубе. И если он не прав, то он не прав и в том, что от них отстраняется. Ведь религия — это просто форма, посредством которой выражаются присущие всем людям чувства: смутные страхи перед тем, чего ты не в силах предотвратить, смутная радость из-за того, к чему ты имеешь только косвенное отношение — святость. В один прекрасный день он взял Джимми и поехал с ним в Слейтер в пресвитерианскую церковь.
Эту церковь Генри посещал еще в детстве вместе с матерью. Джимми он велел подняться наверх, в воскресную школу, а сам обогнул здание и хотел было войти послушать богослужение. На паперти стояли люди, он никого из них не знал, молодые и среднего возраста и один совсем древний старик — все они были прекрасны, как влюбленные, так ему показалось, все в нарядной воскресной одежде, и у всех счастливый вид, они смеются, разговаривают, такие счастливые, что, может быть, решил он, они и вправду знают то, что они знают, нет, не знают наверняка, а, вернее, чувствуют, и он смутился, устыдился своей отрешенности и непомерной толщины, перешел на другую сторону улицы, где в витрине магазина Салуэя были выставлены стиральные машины, и разглядывал их до тех пор, пока все не скрылись в церкви. Тогда и он, сделав над собой огромное усилие, поспешил назад. После улицы, где ярко светило солнце, в притворе церкви ему показалось так темно, что он почти ничего не увидел, и все-таки он сразу же заметил хрупкую, слегка смущенную пожилую женщину в темно-синем платье, в белой шляпке и в белых перчатках и почему-то понял: она ожидает его и хочет его приветствовать. Сердце бешено заколотилось в его груди, он прищелкнул пальцами, как будто вдруг о чем-то вспомнил, торопливо повернулся и выбежал назад, на свет.
Минут пятнадцать он разгуливал взад и вперед по тротуару, то поглядывая на растущие перед церковью клены, серые каменные стены, сводчатые окна, то разглядывая стиральные машины, и все это время кровь так бешено бурлила в его жилах, что, казалось, у него вот-вот начнется сердечный приступ. Когда, набравшись храбрости, он снова вошел в церковь, женщина уже ушла, и в притворе не было никого, кроме служителей. Из внутреннего помещения храма доносился голос священника. Никто из служителей не подошел к нему, и Генри направился к столу, на котором были разложены брошюры. Он взял первую бросившуюся в глаза — «ПРЕДОПРЕДЕЛЕНИЕ?», ярко-красным по желтому — и отошел к порогу просмотреть ее. Брошюра его удручила. Все христиане веруют в предопределение, говорилось в ней, наши деяния не имеют ни малейшего смысла (что есть человеческая праведность по сравнению с безупречной праведностью Бога? — спрашивалось там), и все дело лишь в том, чтобы отречься от гордого стремления к свободе воли и радостно покориться Божьему промыслу. Когда он дочитал брошюру до конца, у него дрожали руки. Он не то чтобы был не согласен, он не мог с определенностью сказать, согласен он или нет. Он восставал против того, что все это словесно выражено. Не это ему было нужно, а вот что? — только богу ведомо. Идеалисты, сказал бы его отец: священники, уголовная полиция штата Нью-Йорк, валлийцы, которые ввели у себя в семьях армейскую дисциплину. Но тут ему пришло в голову, что ведь там, в церкви, не сыщется и десятка таких, для которых слово «Предопределение» хоть что-то значит. Они почтительно выслушивают поучения священника и тут же забывают, сохраняя лишь смутное сознание, что быть хорошим лучше, чем плохим, бескорыстным — лучше, чем себялюбивым, только бы не запамятовать, и что в жизни, в общем-то, есть какой-то смысл, как и в гимне «Вера отцов наших», который они сейчас распевают, в чем бы этот смысл ни заключался, что, впрочем, совсем не существенно. И он почувствовал себя недостойным войти туда, где они молятся, вышел из церкви и смиренно остановился возле витрины со стиральными машинами, дожидаясь Джимми.
В тот же день он снова отправился на охоту, жирные руки его любовно прикасались к дробовику, и он застрелил двух белок, которые, подобно пламени, плясали на ветках. С дробовиком в руках он снова стал самим собой: несущий смерть и обреченный смерти, и мир у него в душе.
Они спустились к подножью склона и немного отдохнули. Генри принял таблетку, а Джимми взял у него на это время дробовик и держал нарочито осторожно, как научил его Генри, дулом в сторону и вниз. Земля была здесь мягче, и трава меньше высохла в тени буков, сочная, мясистая, желто-зеленая трава. Где-то здесь валялся лошадиный череп, но он не мог припомнить где. Шаря ногой в траве, он обнаружил дамское трико и торопливо и смущенно снова прикрыл его травой. Они стали подниматься в гору. Там, наверху, среди могильных плит торжественно и безмолвно стояли старик и старуха и смотрели, как они подходят.