Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Шрифт:
Чинно входит златокрылый ангел и ставит выпивку на стол между старым мореходом и приезжим, человеком, по всему видно, городским. Приезжий неловко теребит губу. Не считая ангела, и речей морехода, и слуха смущенного гостя, в помещении пусто, желто. Гость еще толком не разглядел за спиной у ангела крыльев. Слегка покраснев, он озирается через плечо, поправляет галстук, не поняв, кто должен будет платить.
— Что же вы, сэр, не говорите: «Валяй рассказывай, старый дурень»?
— Валяйте рассказывайте, — говорит гость.
— Сей момент, сэр, благослови вас бог за вашу щедрость.
Он говорит:
Нет на свете зрелища прекраснее и никогда не будет, так я лично полагаю, чем добрый бриг под всеми парусами, держащий курс из какого-нибудь отдаленного порта, американского или в чужой стороне, когда он летит по ветру, но только чтобы ветер был в самый раз — не надсаживался, как полоумный, и не замирал до полного бессилия. (Глоток виски, сэр?) И видит бог, нет на свете большего удовольствия, чем сидеть высоко на мачте этого судна, внизу под тобой сверкает надраенная палуба, и в ноздри тебе шибает запахами безграничного будущего. Я много лет мечтал вот так прокатиться, но одно всегда
Могу также сослаться еще на одно переживание, которое выпало мне в возрасте нежном и впечатлительном и укрепило во мне склонность избегать чужих когтей. В те годы Бостон был настоящей Меккой для всяких шарлатанов — ну там магов, ясновидцев, разных медиумов, — на их представлениях аж стены зрительных залов дрожали от воплей религиозного экстаза. И неразоблаченные преступники у них сами выходили и винились, и кто в разлуке жил, чудесным образом обретали друг друга. Были школы в Бостоне, где вас брались обучать телепатии и чтению чужих мыслей для лучшего преуспеяния в делах; а в бостонских журналах всерьез печатались доклады о жизни среди вампиров или доисторических чудищ и о поисках Эльдорадо. Да, Бостон был город не хуже прочих по части очковтирательства. В самом ближайшем будущем ожидался, по всеобщему мнению, конец света. Человечество вступало в свою последнюю эру, — эру парапсихологического пробуждения. А кто подсмеивался над всей этой спиритической трескотней, тот узколобый циник, мелкая душонка и Фома неверный, и нет для него ничего святого. Эти, на любой непредубежденный взгляд, были еще дурее медиумов.
Так вот, сэр, однажды, когда мой отец вернулся из плаванья на побывку домой — он был нантакетский китолов и бороздил океан, сколько себя помнил, а то и дольше, так он, бывало, пошучивал, — родители взяли меня на месмерический сеанс много нашумевшего тогда доктора Флинта. Флинт, как вы, безусловно, помните, если хоть раз его видели, был гора-человек, огромный, грозного вида, с сивой шевелюрой под высоченным цилиндром и твердым как сталь взглядом и такой устрашающей повадкой, что даже фалды его собственного фрака вскидывались от ужаса, когда он начинал свои пассы. Наиболее поразительные номера (не считая уж вовсе беззаконных, вроде того случая, когда он украл корону у короля Швеции, или другого, свидетелем которого я стал несколько лет спустя, самого невероятного из всего, что я видел в жизни), — наиболее поразительные номера он проделывал с помощью своей тоненькой золотоволосой дочки Миранды. Он только щелкнет пальцами, и она уже в глубоком трансе, деревенеет, будто сосенка, и врастает в место, точно почтовая контора на перекрестке. Четыре ражих мужика не могут ее сдвинуть — так это Флинт все представляет. А положенная на спинки двух стульев, эта невинная большеглазая семилетняя крошка, которая в нормальном состоянии весит, наверное, фунтов сорок, — эта девочка выдерживает вес шести взрослых югославов-акробатов из труппы Флинта. Или ее кладут в ящик и перепиливают прямо пополам. Или она отклоняется от равновесия и стоит так, держится только силой магнетического луча. Или плывет по воздуху, будто утка по реке.
Я, сами понимаете, был заворожен этими чудесами, заворожен куда больше, чем всякими там заводными автоматами или заезжими парижскими ловкачами — специалистами по мнемотехнике. Я был заворожен и в то же время охвачен ужасом, да, да, сэр! И сколько ни старался отец объяснить мне, как такие вещи делаются, до меня ничего не доходило. (А отец и сам был фокусник не из последних. Он упражнялся в этом искусстве, чтобы коротать время на палубе китобойца, так он говорил. Но я с самого начала подозревал, что дело не только в том. Садясь обедать, он не мог себя сдержать — и у него вдруг начинала пропадать ложка. Во внутреннем нагрудном кармане он носил фальшивую бороду — зачем, не знаю, но теперь, когда я стар и повидал кое-что в жизни, приезжая в родной город, я и сам запасаюсь бородой. Как рассказчик он пользовался широким признанием, чем рассказ невероятнее, тем убедительнее он его излагал. Раз вблизи Гибралтара он имел дело с морской дивой, так он нам однажды признался при всех соседях, которые, как обычно, набились к нам в гостиную его послушать, — и до того правдоподобно все описал, что мать, бедняжка, про себя страшно разозлилась и чуть не исчахла с досады. G колодой карт в руках он был гроза для всех и так легко брал прямо из воздуха монетки, что жить бы ему, кажется, в роскошных хоромах. «Ловкость рук, мой мальчик, жульничество чистейшей воды, — так он приговаривал. — Вот тебе и весь секрет житья богатого и счастливого». И ухмылялся по-обезьяньи. Но я отвлекся.)
Сильнее всего трепетала моя душа, когда Флинт гонял свою дочку по минувшим временам и строгим учительским тоном (будто вся человеческая история с ее катаклизмами — это так себе, небольшое путешествие, и припомнить его не ахти какой труд, только скучно, неинтересно, вот и вылетело из головы) спрашивал у нее, по желанию публики, разные подробности из жизни древнего Рима, Египта, Вавилона или затерянных золотых цивилизаций Индии. Освещение в зале тускнело. Тихо играл рояль. Белое платье девочки светилось, как облако в лунном луче, и лицо ее, с огромными, печальными глазами, мерцало, словно диск луны, отраженный в винно-черном лоне моря. Своим ясным, нежным голоском она повествовала о потопах, войнах, голоде, об убийствах без счета в чаще леса и под сводами храма. Профессора-историки, призванные для проверки, не находили слов. У меня перехватывало дыхание: А он отсылал ее еще дальше. И вот она говорит — торжественно и мрачно звучит ее речь, — и перед моими глазами встают картины, куда более явственные, чем стены
Словом, говорю вам, я заорал. Флинт сразу обернулся, раскинув руки и взметнув фалдами фрака, и ужасное его лицо, как мне потом рассказывали, осветилось злобным торжеством, он уставил на меня свой стальной взгляд, желая закрепить столь картинный эффект, но оказалось, что я гляжу не на него и не на девочку, и тогда он стал в тревоге озираться, следуя за моим взглядом. Посмотрела по сторонам и девочка. Но встретилась глазами со мной и тоже закричала. Через три секунды все зрители в зале гудели и вопили, вскидывали вверх руки и теснились к проходам, словно на пожаре, Флинт орал во всю глотку: «Джентльмены! Умоляю вас!» — между тем как мой отец, очень довольный, ударял себя кулаками по коленям и приговаривал: «Сумасшедшие!» — сам, как сумасшедший, ухмыляясь во весь рот, а бедная моя мать держала меня за руки и пыталась успокоить. Это был настоящий бедлам — вокруг меня, трубя, носились птицы, и зрители, обезумев, кричали и толкались, но, подобно Седраху, встретившему взгляд ангела в пещи огненной, я не видел ничего, только глаза золотоволосой девочки, и к ним взывал я о сострадании и слышал ее ответный крик.
Что это было, я понятия не имел, но еще долгие годы спустя при имени Миранды Флинт я чувствовал, что теряю рассудок, что сейчас, сию минуту, задохнусь. Проклятие лежало на мне. Стоило мне услышать о прибытии в наш город доктора Флинта, и я целыми днями бродил по темным улицам вблизи того балагана, где они выступали, в надежде хоть мельком, издали на них взглянуть. Тысячу раз мне мерещилось, что вон они, я их вижу, тысячу раз, сворачивая за угол, я думал, что все, я им попался, и сердце во мне всплывало, точно дохлая макрель. Но со временем, понятно, колдовство ослабело. Их лица с театральных афиш смотрели на меня, как чужие (она растолстела и уже не казалась такой трогательной; у него посеклись и обвисли усы), и, наконец, совсем утратили силу устрашать и манить, влечь меня в неземные сферы. А потом имя Флинтов совсем перестало мелькать на афишах, и я поверил, что освободился. Доктора Флинта, как стало известно, разыскивала полиция, а что до его дочурки Миранды, то она, по слухам, умерла где-то в Индии. Я считал, что спасся, хотя и чудом. Знакомство с ними доказало мне, что существуют губительные, властные соблазны, которые способны посмеяться над мерным ходом ветров и приливов и нарушить заведенное кружение планет. Таков был вынесенный мною урок, и каким-то образом — явно не без влияния отцовских рассказов — здесь замешан был древний серый океан.
Вот по какой причине, несмотря на близость Бостонского порта, несмотря на презрение отца и горе матери (ей все на свете внушало беспокойство) и даже вопреки безмолвному, но могучему очарованию, которым полны были для меня высокие мачты купеческих судов, канонерских лодок и китобойцев, и вздутые паруса, напруженные ветром, как возгласы французского рожка, и плеск вымпела на флагштоке, призывный, будто клик фанфар, — я остался на берегу и работал, как черт, мечтая сколотить капитал, чтобы перебраться на Запад, в Иллинойс, и стать, если повезет, фермером.
Про южный Иллинойс я читал в книгах. Дикий край — земля Майка Финка, и Дэниела Буна, и свирепых ругателей братьев Гарпов — и горы там тебе, и реки, и лиственные леса без конца и начала; весной там такая зелень, просто диво, — в одном южном Иллинойсе больше разных древесных пород, чем во всей Европе, — а по осени, да и по весне тоже здесь гуляют, будто широкой, столбовой дорогой, могучие торнадо с наводнениями, каких не видел мир. Не северный Иллинойс, понимаете? — не эта математическая плоскость, одно голое пастбище, с тупой бессмысленностью созерцающее неоглядные небеса. А совсем иное царство, южный Иллинойс, темнеющее сенью лесов, уступами гор и плавным скатом великих рек. Словом, я должен был туда попасть, и все тут. Пусть другие охотятся за косомордым китом или ждут в темных мансардах появления призраков, рождения нового мира, взрыва сознания. А мне подайте южный Иллинойс — разливы могучих рек, всепожирающие, безмолвные и неоспоримые, как говядина, — и подайте мне добрый бревенчатый дом на высоком месте, чтобы в безопасности любоваться потопом и чтобы рядом — женщина, та же чертовка Миранда Флинт, только уже без чертовщины. А вода поглощает все звуки и все низины и, желтая, спешит растечься все шире. Может, разве, где течение посильнее, слышно, как она бурлит в воронках или у берега с шуршанием размывает красную глину, а выше по притокам вдоль обрывистых берегов иногда обрушиваются с плеском желто-коричневые ограды, на которых ищут спасения свиньи и тетерки. Но ни единого звука, ни шороха не слышится там, где идет настоящая большая вода, где Огайо сливается с Миссисипи и взбухает глухим гибельным гнетом — чистый образ физического зла, и твари земные поглядывают вниз из своих высоких скальных укрытий, и индейцы на другом берегу тоже в молчании следят с обрыва за безмолвным разливом вод. Там, и нигде больше, мог бы я вырубить себе свою свободу.