Никогда_не...
Шрифт:
— Сучка! Ведьмачка чертова! Я тебе покажу, как детей из семьи сманивать! Ты у меня за все… за все ответишь! — теперь она просто хаотично молотит меня, а я все пытаюсь дотянуться до камеры и не упасть при этом. Падать нельзя, ни в коем случае нельзя, твердит изнутри какой-то животный инстинкт, он же заставляет снова прикрыть лицо, после того, как ее острые ногти полосуют меня у самых глаз.
— Подожди… камеру… дай я заберу камеру, и уйду… Все, ты больше… меня не увидишь.
И только когда ее рука снова вцепившись мне в волосы, тянет так, что я ору, громко и надрывно, еле слыша себя от болевого шока, происходящее по-настоящему включается для меня. Вместе с обычными, окружающими нас звуками —
Этого не может быть. Этого не может происходить со мной, прямо сейчас, прямо здесь. Я же в публичном, безопасном месте, полном прохожих и полиции.
Это невозможно. Мне всё это кажется.
По щеке струится что-то горячее и тёплое — это моя кровь, подтверждающая реальность происходящего, именно она отрезвляет меня окончательно.
— Убери руки! Убери руки и успокойся — отрывая Наташку от себя, я все ещё пытаюсь достучаться к ее сознанию, а не к взбесившейся животной стороне.
Но Наташка ничего не слышит — не хочет или не может. Тяжело дыша, она царапает меня, бессильно и зло пытаясь сделать хоть что-то, причинить хоть какой-то вред, пусть маленький и смешной после ее тяжёлых ударов и оплеух.
— Убью… Убью сучку… Убью! Чтоб ты сдохла. Чтоб у тебя никогда счастья не было. Чтоб тебя живьём закопали, гадину!
Сейчас у неё стадия апатии после вспышки агрессии, она рыдает и бьется в истерике, и я могу ее больше не бояться. Временно. Только эти обрывки мыслей проносятся в голове, пока я, не выпуская ее запястий, которые сжимаю до побелевших костяшек пальцев, оглядываюсь вокруг, на толпу окружившую нас.
На всех тех гуляющих мужчин и женщин, иногда подростков, которые просто собрались посмотреть, что происходит, но не вмешаться. Своим молчаливым бездействием они так откровенно, так явно подчёркивают свое согласие с действиями Наташки, что от накатившего бессилия я выпускаю ее, и пока она, рыдает, закрыв лицо руками, медленно оборачиваюсь вокруг себя.
Люди просто стоят из смотрят, и первое, что приходит мне в голову — это не провоцировать их. От меня останется одно мокрое место, если они присоединятся к Наташке — и никто не может поручиться, что такого не случится. Минут десять назад я была уверена, что никто не сможет напасть на меня в центре города, посредине заполненного народом парка.
Картинка перед глазами немного плывет, мне все время приходится вытирать кровь — кажется, Наташка рассекла мне бровь, а это очень досадная рана, которая сама по себе не затянется, но и это не имеет особого значения. Все, что меня волнует, я пытаюсь узнать как можно спокойнее, самым нейтральным тоном:
— Где мой фотоаппарат?
И снова я прогадала. Я слишком плохо знаю этих людей, и ещё меньше понимаю их. Потому что на этот вроде бы самый нейтральный вопрос народ взрывается бурей негодования, как будто я обозвала и оскорбила лично каждого.
— Слышь, ей еще этот аппарат надо!
— Мало получила? Опять за свое?
— Горбатого могила исправит!
— Да, врежьте ей еще кто-нибудь, чтоб руки не тянулись!
— Ты и так нагадила, хватит нас снимать!
Горло саднит от пыли, которой я ухитрилась наглотаться, голова полыхает так, как будто на неё вылили горячее масло, уши, иногда перекрывая голоса, закладывает каким-то странным низким гулом. Я больше не пытаюсь говорить с ними, только шарю глазами по каждому человеку из толпы, пытаясь найти мою камеру.
— Полька! — снова слышу я Наташкин голос, и удивляюсь, как быстро меняется мое восприятие. Если каких либо десять минут назад я оборачивалась на него с облегчением, то сейчас,
Но, увидев ее снова, тут же забываю обо всем — в руках она держит мой мою многострадальную камеру, которую я позорно не уберегла и выпустила, растерявшись от нападения.
— Смотри! — быстро расстёгивая сумку-чехол, она поднимает фотоаппарат повыше, а я, несмотря на весь сюрреализм происходящего, не могу поверить в то, что сейчас случится. Нет-нет, это слишком глупо, слишком жестоко и бессмысленно, да и вообще — зачем ей это? Вытеснять всю злость на технике, когда все, что могло случиться, уже случилось, и ничего не исправишь.
— Эй… Не надо… — я не могу понять, шепчу я это или кричу так громко, что у меня закладывает уши, но, то что случается следом, уже не имеет смысла в сравнении с волной ненависти, которая захлёстывает меня.
Держа камеру высоко над головой, все еще сильно заплаканная Наташка хочет подразнить, потрепать мне нервы в отместку за то, как, наверное, я потрепала нервы ее семьи за эти два дня, когда в блаженном неведении мы с Артуром жили за городом своей жизнью, а Никишины пытались смириться с внезапно брошенной им в лицо реальностью. Еле-еле держа камеру и покачивая ее на кончиках пальцев, Наташка смотрит на меня и я понимаю, что то, что она сделает в следующую секунду, заставит меня возненавидеть ее так же, как она сейчас ненавидит меня, и… Она не успевает ничего сделать — какая-то из стоящих позади женщин слегка толкает камеру, выбивая ее из Наташкиных рук, она падает вниз — медленно, очень медленно. А потом ударяется об асфальт, теперь уде не защищённая никакой амортизацией — и звук этого удара о землю становится последним, что я слышу в более-менее здравом уме.
Не разбирая, что происходит, я бросаюсь на нее, на них, на всех и каждого — мне все равно, кто передо мной, все равно, что я вижу происходящее одним глазом, а второй залит кровью. Я больше не жертва, меня не пугает бессмысленность происходящего — теперь я хочу их убить, каждого, кто попался мне под руку, всех, кто пришёл сюда пялиться на мое с Наташкой, по сути, личное дело. Мне плевать на их детей, ставших жертвами Кристининых манипуляций, на их репутацию, на их будущее, на их оскорбленные родительские чувства, на то, что они, как и их дети такие же жертвы расчётливого кукловода — да и сама я, если подумать.
Но я не думаю, не слышу, не чувствую ничего, кроме ярости, с которой молочу каждого, кто попался мне под руку, так, что боль от ударов отдает мне в плечо и в глаз — а может, это новые синяки, которые я успела заработать в этой суматохе, в этой куче-малой, в которую превратилось поначалу молчаливо осуждающее собрание.
Теперь толпа вокруг нас кричит на все голоса — кто-то зовёт полицию, кто-то матерится, где-то рядом я слышу испуганный плач, но это не трогает меня, как и удары, которые продолжают сыпаться на меня сверху — а я ухитряюсь как-то на них отвечать, с молчаливой озлобленностью и новой волной нечувствительности к боли. Мне все равно, кто бьет меня, кого бью я — все, что я могу видеть сейчас — это разбитый объектив моей камеры и трещины, кривой паутиной расчертившие ее корпус. А ещё — какие-то тридцать сантиметров, отделяющие меня от нее.
Мне парадоксально хочется забрать ее, не оставлять на растерзание, хоть я понимаю — мой технодруг, мое третье око только что умерло, и воскрешению не подлежит. Но я просто не могу бросить его, не могу. Это какая-то часть меня, которая помнит все самое лучшее, что случилось в последние несколько лет. Из любви и благодарности за все, что было, я не могу оставить ее здесь, чтобы по ней ходили чужие ноги, ее остатки разлетелись по асфальту и их пренебрежительно пинали равнодушные люди… нет, только не это.