Николай Гумилев
Шрифт:
Еще более впечатляющий случай противления «телесной немощи» приводит в своих воспоминаниях Г. В. Иванов, описывая визит к Гумилеву в 1913 году, перед началом этнографической экспедиции в Северную Африку. Иванов застал Николая Степановича в сильнейшем жару, бредящим о каких-то «белых кроликах», умеющих читать (доктора подозревали тиф). В минуту прояснения сознания Гумилев счел необходимым, не подавая руки («Еще заразишься!»), любезно попрощаться: «Ну, прощай, будь здоров, я ведь сегодня непременно уеду». «На другой день, — пишет Иванов, — я вновь пришел его навестить, так как не сомневался, что фраза об отъезде была тем же, что читающие кролики, т. е. бредом. Меня встретила заплаканная Ахматова: “Коля уехал”.
За два часа до отхода поезда Гумилев потребовал воды для бритья
Уместно вспомнить и схожее свидетельство И. В. Одоевцевой: «Гумилев действительно стыдился… своей слабости. От природы у него было слабое здоровье и довольно слабая воля. Но он в этом не сознавался никому, даже себе.
— Я никогда не устаю, — уверял он. — Никогда.
Но стоило ему вернуться домой, как он надевал войлочные туфли и садился в кресло, бледный, в полном изнеможении. Этого не полагалось замечать, нельзя было задавать ему вопроса:
— Что с вами? Вам нехорошо?
Надо было просто “не замечать”, взять книгу с полки или перед зеркалом “заняться бантом”, как он говорил.
Длились такие припадки слабости всего несколько минут. Он вставал, отряхивался, как пудель, вылезший из воды, и как ни в чем не бывало продолжал разговор, вызванный его полуобморочным молчанием» (Одоевцева И. В. На берегах Невы. М… 1988. С. 79).
Духовную необходимость подобного физического усилия Гумилев пояснил в стихотворении «Снова море»:
Солнце духа, ах, беззакатно, Не земле его побороть, Никогда не вернусь обратно, Усмирю усталую плоть, Если Лето благоприятно, Если любит меня Господь.Гумилевское творчество, отразившее личный православный сотериологический опыт поэта, знакомило читателей с совершенно иной моделью взаимоотношения «человеческого» и «природного» начал в мироздании, нежели та, которую исповедовала натурфилософия конца XIX — начала XX вв.
Здесь — как в России, так и в Европе, — еще со времен Ж. Ж. Руссо и «руссоистов» был усвоен взгляд, согласно которому история человечества являлась ничем иным как постепенным «выпадением» из биоценоза под воздействием христианства, технократизма и цивилизации. Получалось, что христианская проповедь порождала культуру, отрицающую все проявления «стихии» в человеке; наука и техника дополняла этот процесс созданием способов созидательной деятельности, которые преодолевали мощь природной необходимости, а цивилизация диктовала формы гуманистического жизнеустроения, противоречащие естественной регуляции биологического вида, основанной на борьбе за существование. В итоге произошел качественный «скачок истории», разорвавший «связь времен». «Цивилизованный европеец» был объявлен победителем природы,, а нынешнее существование его — «неестественным», т. е. упраздняющим в самих основах своих биологическое начало человеческого существа.
«Победа европейской цивилизации над природой» не вызывала, впрочем, у большинства мыслителей XIX века восторга. На все лады повторялась мысль о том, что человек, разорвав «связь с природой», утратил особую «витальную энергию», которая одна только и может обеспечить нормальную творческую деятельность; из этого делался вывод о
Мощь ницшевской проповеди оказалась такова, что сама идея «биологической недостаточности» в современной жизни стала аксиоматичной для большей части мыслителей эпохи. И хотя Ницше с его неприкрытым радикальным антихристианством был неприемлем, например, для Владимира Соловьева или Льва Толстого, но объективно как тот, так и другой в полной мере отдали дань «ницшеанству»: один — проповедуя «космизм», а другой — призывая «опроститься», ибо оба полагали движение к «природе» непременным условием совершенствования человеческого бытия. Вообще, у тогдашней творческой интеллигенции создавалось впечатление, что «природная стихия» если и не умерла для современного «цивилизованного» человека, то, по крайней мере, стала настолько отчуждена от него, что само «причастие» к ее проявлением должно рассматриваться как нечто редкое и ценное.
В раннем «декадентском» творчестве Гумилева под воздействием общего стремления к «стихийной естественности» бытия особое внимание обращено на возможность «нисхождения в хаос». Так, например, классические образы мировой истории и культуры с легкостью участвуют здесь в «анималистической» поэтической игре, воскрешающей в памяти произведения Овидия и Апулея. Клеопатра, например, уподобляется, волею юного Гумилева, гиене, которая скачет по заброшенной могиле знаменитой царицы, торжествующе воя:
Смотри, луна, влюбленная в безумных, Смотрите, звезды, стройные виденья, И темный Нил, владыка вод бесшумных, И бабочки, и звезды, и растенья. Смотрите все, как шерсть моя дыбится, Как блещут взоры злыми огоньками. Не правда ль, я такая же царица, Как то, что спит под этими камнями? В ней билось сердце, полное изменой, Носили смерть изогнутые брови, Она была такою же гиеной, Она, как я, любила запах крови.Брунгильда из «Песни о Нибелунгах» побеждает Зигфрида («Поединок»), ночью пробирается к мертвому телу, сладострастно целует холодные кровавые раны, а уж за ней
…ползет в тумане Нетерпеливо-жадный волк.Впрочем и сам лирический герой раннего Гумилева не застрахован от «зоологических» метаморфоз:
Превращен внезапно в ягуара, Я сгорал от бешеных желаний, В сердце — пламя грозного пожара, В мускулах — безумье содроганий. И к людскому крался я жилищу По пустому сумрачному полю Добывать полунощную пищу, Богом мне назначенную долю.