Ночные туманы
Шрифт:
Сева заглянул мне через плечо.
— Ты будешь писать? — шепнул он.
— Буду.
— Счастливец! А я вчера целый день в «орлянку» играл.
Перо мое заскрипело так громко, что все стали оборачиваться. Но я ни на кого не обращал внимания. Я помнил только, что надо во что бы то ни стало закончить вовремя сочинение. Я вспотел, до того я трудился. Наконец я поставил точку и подождал, пока высохнут чернила.
Мое сочинение было написано мелким, бисерным почерком на двух страницах. Я встал и под удивленными взглядами ребят понес учителю
В классе стало так тихо, что было слышно, как скрипят перья и бьется об оконное стекло осенняя муха.
— Тучков! — крикнул учитель и ударил линейкой по столу. — Тучков Сергей, встать!
Я вскочил.
— Всем встать! — приказал Хорькевич. Стуча партами, все поднялись. Хорькевич с тетрадкой в руке шел ко мне. Я почувствовал, что у меня отнимаются ноги.
— Учитесь писать, одры, учитесь писать, лентяи, ослы! — крикнул учитель. — Вот образцовое сочинение! — потряс он тетрадкой. — Я прочту вам его. Слушайте и запоминайте.
И он принялся читать нараспев:
— «Как я провел дома воскресный день.
Встав рано утром, я умываюсь с мылом, молюсь богу, играю на трубе перед завтраком. По окончании завтрака иду в церковь к обедне и, возвратясь, принимаюсь за повторение уроков. После повторения уроков играю с отцом на трубе и иду повидаться с товарищами. Возвращагось домой и готовлюсь к обеду. Перед обедом мою руки с мылом, молюсь. После обеда играю на трубе, потом отдыхаю до ужина. Перед ужином молюсь, ужинаю и умываюсь с мылом перед отходом ко сну. Засыпаю и вижу прекрасные сны. Мне снятся учителя мои и наставники».
— Вот! — воскликнул Хорькевич, — прекрасный русский язык, все знаки препинания на месте. Пятерку! Пятерку! — И он направился к кафедре.
Я увидел, что учитель тщательно выводит в журнале пятерку.
Во время перемены Сева сказал:
— Ну и скучно же ты провел воскресный день. Я бы с тоски сдох. А сны твои… Нашел что смотреть. Наставников! Трубач!
С тех пор класс прозвал меня трубачом.
Я обижался, но музыкальное образование принесло мне отличную оценку по пению.
Однажды, придя домой, я увидел на кухне солдата Сашку, который снабжал нас, мальчишек, патронами.
Его прислали колоть дрова. Сашка прихлебывал чай из блюдечка, откусывая крошечные кусочки сахару.
Перевернув стакан кверху дном, он аккуратно положил на донышко замусленный огрызок сахару. Потом встал, подтянул ремень на мундир, спросил мать:
— Разрешите идти, ваше благородие?
— Не называйте меня благородием, — улыбнулась мать. — Меня Марией зовут.
— Марией, — повторил солдат. — Мария. Маша, значит.
— Ма-ша, — нараспев произнесла мать, словно удивляясь этому новому для нее звучанию имени. Так никто никогда не называл ее дома. Она протянула Сашке руку.
Сашка оторопело вытер свою руку о штаны и неловко протянул матери.
— В первый раз в жизни
— А разве не похоже?
— Ни в жизнь бы не поверил. Молоды больно.
Он заморгал глазами.
— У нас в Воронеже на вас похожая, такая же маленькая, щупленькая, что цветок… — сказал он одним духом. — Только умерла она… от чахотки. Сгубила мою жизнь, — тихо добавил солдат. — Так что разрешите дров наколоть, — деревянным голосом закончил Сашка, толкнул дверь и вышел во двор.
— Мама, мы с ним дружим, — сообщил я. — Он нам патроны дает.
Мать подошла к окну. Со двора раздавались мерные удары: солдат колол дрова. Мать стояла спиной ко мне, молчала. Ходики на стене отбивали часы. Я пошел собрать книги, размышляя о веселом солдате, у которого на сердце горе… Когда я проходил через кухню, мать все еще смотрела в окно. Солдат лихо колол дрова. Во все стороны летели золотистые щепки. Вдруг он запел неестественно разухабистым голосом:
Эх вы, Сашки, канашки мои, Разменяйте мне бумажки мои, А бумажки все новенькие, Двадцатипятирублевенькие…Он оборвал песню, поглядел на окна, вздохнул:
— Эх, жизнь-жестянка!
Взмахнул топором — и снова во все стороны полетели щепки, пахнущие смолой. Калитка скрипнула, и вошел фельдфебель с тараканьими усами.
— Прохлаждаешься? — крикнул фельдфебель. — Песни распеваешь, волчья сычь?
Сашка вытянулся, держа в руке топор. Фельдфебель ударил его по щеке.
Топор чуть вздрогнул в руке солдата.
От угла Сашиной губы на подбородок стекла узенькая алая струйка. Солдат слизнул ее языком и смотрел на фельдфебеля вытаращенными глазами.
— Марш в казарму! — Фельдфебель опять замахнулся.
— Ой, как стыдно! Как же вы смеете? — Мать выбежала из дома. Щеки ее пылали.
— Виноват, — вытянулся фельдфебель, — я вашего благородия не приметил.
Мать смутилась. Она снова стала тихой, запуганной, бледной.
Фельдфебель отступал задом к воротам. Сашка посмотрел на мать благодарным взглядом, бросил топор, повернул к калитке. Фельдфебель пропустил его, откозырял и вышел, стараясь не скрипеть сапогами. А мать вдруг схватилась за грудь и закашлялась едким, надрывным кашлем.
Если бы не ненавистные мне занятия с отцом на трубе, я бы был совсем счастлив. Новые товарищи мне пришлись по душе. У Васо отца не было, он жил с дядей, в узком переулке, в старом доме, возле которого были накиданы бревна. На бревнах почти всегда сидел толстый мужчина в черной рубахе и в кальсонах. У него были длинные седые усы и такие густые брови, что они казались наклеенными. Он курил трубку. Это и был дядя Гиго.
— Что за птица? — спросил дядя Гиго, увидев меня.
— Он приехал из Владикавказа, — сообщил Васо.