Новеллы
Шрифт:
— Нет, могут, — сказал Шекспир. — Я же разговариваю, а я — бюст.
— А я вам говорю, что нет, — возразила дама. — Это противоречит здравому смыслу.
— Ну, так заставьте меня замолчать, — сказал Шекспир. — В дни королевы Бесс это никому не удавалось.
— Ни за что не поверю! — не отступала дама. — Это какие-то средневековые выдумки, и только. Но скажите, разве в этом платье я похожа на женщину, способную совершить убийство?
— Пусть вас это не тревожит, — сказал Бард. — Вы ведь еще одна из моих неудач. Я хотел сделать из леди Мак что-то по-настоящему ужасное, но она обернулась моей женой, а та в жизни никого не убила, — во всяком случае, за один присест.
— Вашей женой? Анной Хетауэй?! Разве она была похожа на леди Макбет?
— Очень! — решительно ответил Шекспир. — Возможно, вы заметили, что леди Макбет обладает только одной характерной чертой: она убеждена, что ее муж всегда все делает плохо, а она — хорошо. Если бы я когда-нибудь кого-нибудь
— Я разочарована, расстроена, рассержена, — сказала дама. — Вы, по крайней мере, могли бы высказать все это после бала, а не накануне!
— Вам следовало бы поставить это мне в заслугу, — заметил бюст. — Я, в сущности, был очень мягким человеком. Как ужасно — родиться вдесятеро умнее всех остальных, любить людей и в то же время презирать их тщеславные помыслы и заблуждения. Люди — такие глугщы, даже самые приятные из них! А я не был настолько жесток, чтобы получать удовольствие от своего превосходства.
— Какое самодовольство! — сказала дама, вздернув нос.
— А что делать? — осведомился Бард. — Или, по-вашему, я мог жить, притворяясь заурядным человеком?
— Я убеждена, что у вас нет совести! — объявила дама. — Об этом много раз писали.
— Совести?! — вскричал бюст. — Да она испортила мое лучшее создание! Я начал писать пьесу про Генриха Пятого. Я намеревался показать его в дни его распутной юности; и у меня рождался замечательный персонаж — своего рода Гамлет, отдающий дань заблуждениям молодости, который всюду сопровождал бы принца, выводил бы мораль и украшал бы повествование (извините этот анахронизм — если но ошибаюсь, слова доктора Джонсона, единственного человека, написавшего обо мне что-то дельное). Я назвал это чудо Пойнсом. И поверите ли, едва я как следует вошел в пьесу, какой-то паршивенький третьестепенный персонаж, которого я предназначал в трусливые грабители — он должен был появиться в двух-трех сценах, ограбить купцов с тем, чтобы его потом ограбили принц и Пойнс, — вдруг обернулся великолепным воплощением Силена, изумительной комической ролью. Он убил Пойнса, он убил весь замысел пьесы. Я наслаждался им, упивался им, создал восхитительную шайку мошенников, чтобы ему было с кем обиваться и на чьем фоне сиять. Как я был уверен, что уж он-то не обратится против меня! Но я забыл про свою совесть. Однажды вечером, проходя по Истчипу с молодым другом (юношей, вся жизнь которого была еще впереди), я увидел обрюзглого толстяка, пьяного, похотливо щурящегося на женщину, которая была далеко не так молода, как должна была бы быть. И совесть принялась нашептывать мне на ухо: «Вильям, по-твоему, это смешно?» Я начал читать мораль моему молодому другу и не остановился, пока он не сбежал, сославшись на неотложное дело. А я пошол домой и испортил конец моей пьесы. Ничего хорошего я сделать не смог. У меня все пошло вкривь и вкось. Но я должен был обречь этого старика на жалкую смерть, и я должен был повесить его гнусных прихвостней, бросить их в сточные канавы и в больницы для бедняков. Всегда следует сначала подумать, а потом уже браться за подобные вещи. Кстати, не закроете ли вы дверь? У меня начинается насморк.
— Извините, — сказала дама. — Я не подумала. — И она побежала закрыть дверь, прежде чем костюмер успел сделать это за нее.
Слишком поздно.
— Я сейчас чихну, — сказал бюст, — но, по-моему, у меня это не получится.
Напрягая все силы, он чуть-чуть сморщил нос и завел глаза. Раздался оглушительный взрыв. Мгновение спустя бюст лежал на полу, разлетевшись в куски.
Больше он уже никогда не разговаривал.
1910
Император и девочка
Была одна из тех ночей, когда чувствуешь беспокойство и принимаешь тени за людей или даже за привидения, потому что луна то выходит из облаков, то снова в них прячется; облака неслись по небу — одни такие белые, что луна была сквозь них видна, другие походили на коричневые перья, и сквозь них свет ее пробивался еле-еле, и, наконец, большие и темные, которые совсем заволакивали лупу, если им удавалось ее догнать. Некоторые люди в такие ночи пугаются и остаются в своих светлых и теплых домах, где они не одни и где плотные шторы отгораживают их от ночи, а другие, не в силах усидеть на месте, выходят на улицу побродить и посмотреть на лупу. Они любят темноту, потому что в темноте можно вообразить все что угодно, все то, чего не видишь, и представить себе, что вот сейчас
Той ночью, о которой идет речь, выходить на улицу было куда безопаснее, чем днем, так как в тех краях англичане и французы воевали против немцев. Днем все прятались в окопах. Стоило кому-нибудь высунуть голову, и — хлоп! — его уже нет. В некоторых местах устраивались завесы, чтобы люди не ходили куда не следует, — только завесы эти ничего общего с оконными занавесями не имели, потому что состояли из снарядов и бомб, которые взрывались, оставляя в земле огромные ямы и разрывая на мелкие куски людей, животных и деревья; поэтому их называли огненными. По ночам огненных завес не устраивали, и солдатам, дежурившим всю ночь, чтобы подкараулить и подстрелить вас, было не так-то просто что-нибудь углядеть в темноте. И все же было достаточно опасно, а потому вам и в голову не пришло бы думать о привидениях и разбойниках — вас неотступно преследовали мысли о снарядах и пулях и обо всех убитых и раненых, которые так и лежат там, где их ранили или убили. Не удивительно, что никто не гулял при лунном свете и не любовался фейерверком, а фейерверк между тем был. Время от времени солдаты, подкарауливавшие неприятеля, пускали в небо ракеты, которые вспыхивали яркими звездами, освещая все и вся, что находилось на земле под ними. И тогда те, кто крался, чтобы подглядеть, что творится у неприятеля, или искал раненых, или устанавливал заграждения из колючей проволоки для защиты своих окопов, падали плашмя и лежали неподвижно, как мертвые, пока звезда не гасла.
Чуть позже половины двенадцатого там, где никто не рыскал в темноте и куда почти не достигал свет далеких ракет, появился какой-то человек; вел он себя довольно странно: не искал раненых, не подглядывал за неприятелем и вообще не делал ничего такого, что обычно делают солдаты; он просто ходил, останавливался и шел дальше, но ни разу не наклонился, чтобы поднять что-нибудь с земли. Порой, когда ракета взлетала совсем рядом и его можно было отчетливо разглядеть, он останавливался и стоял очень прямо, скрестив руки на груди. Когда же снова наступала темнота, он шел дальше, шагая широко и размашисто, как ходят очень гордые люди. Однако ему приходилось идти медленно и смотреть под ноги, потому что вся земля была в глубоких рытвинах и ямах от бомб; а кроме того, он мог споткнуться о мертвого солдата. Держался он так прямо и надменно потому, что был германским императором, и, если бы свет луны или ракеты упал на него, а его лицо было повернуто к вам, вы могли бы разглядеть торчащие вверх кончики усов — совсем как на фотографиях и картинках в газетах. Но его скрывала темнота: ведь когда небо все в бегущих облаках, а ракеты запускают далеко в стороне, вам удается рассмотреть человека или предмет, только если вы столкнетесь с ними вплотную. Было до того темно, что, хотя император шел очень осторожно, он оступился и чуть не полетел вверх тормашками в глубокую яму, так называемую воронку, образовавшуюся от взрыва мины. Однако, падая, он удержался, ухватившись за что-то, что принял сначала за пучок травы. На самом же деле это была борода француза, мертвого француза. Тут луна на мгновение выглянула из-за облаков, и император увидел с десяток солдат, французов и немцев, взорванных этой миной и лежавших в воронке. Ему показалось, что все они смотрят на него. Император был потрясен. И, не думая о том, что он делает, невольно произнес по-немецки, обращаясь к мертвецам: «Ich babe os nicht gewollt», — то есть: «Это не я», пли: «Я этого вовсе не хотел», или: «Я тут ни при чем», — словом, то, что вы говорите, когда вас бранят. Затем он выбрался из ямы и пошел прочь от нее. Но тут он почувствовал себя так плохо, что, пройдя совсем немного, вынужден был присесть. Правда, он наверное, мог бы заставить себя идти и дальше, но на пути его оказался зарядный ящик, и на нем было так удобно сидеть, что император решил передохнуть, пока ему не станет лучше.
И тут, к его великому удивлению, из темноты вдруг вынырнуло нечто бурое, что он непременно принял бы за собаку, если бы каждый шаг этого существа не сопровождался поскрипыванием и позвякиванием. Когда существо подошло ближе, он увидел, что это девочка, слишком маленькая, чтобы находиться одной в темном месте почти в полночь. А позвякивание и поскрипывание объяснялось тем, что в руке у нее был жестяной бидон. И девочка плакала — не громко, а только чуть-чуть всхлипывая. Увидев императора, она нисколько не испугалась и не удивилась, а просто, шмыгнув носом и всхлипнув в последний раз, перестала плакать и сказала:
— Извините, но у меня больше нет воды.
— Весьма сожалею, — сказал император, который умел вести себя с детьми. — А тебе очень-очень хочется пить? У меня есть фляжка, но то, что в ней, боюсь, будет для тебя слишком крепко.
— Я вовсе не хочу пить, — удивленно сказала девочка. — А вы разве не хотите? Вы не ранены?
— Нет, — ответил император. — А отчего ты плачешь?
Девочка снова начала плакать.
— Солдаты меня очень обидели, — сказала она, подойдя ближе к императору и прижавшись к его колену. — Их там четверо, вон в той воронке: томми, волосатый и два боша.