Новый год в октябре
Шрифт:
– Пегас долбанул и тебя, – заметил Поляков. – Кстати, как насчет стихосложения: ты не пробовал?
– Я прозаик, – ответил Прошин, вытаскивая из портфеля рукопись докторской. – Вот, можешь прочесть…
– Записки сумасшедшего? – Поляков, усмехаясь, достал очки. Увидев заголовок, поскучнел. Начал читать. Через час, недоуменно пялясь на Прошина поверх очков, сказал: – Этот манускрипт годится только для того, чтобы оклеить им дачный сортир. У тебя есть дача? Кое–что симпатично, да. Но в целом – бижутерийка, рассчитанная на вкус папуаса.
– Я приехал на консультацию к чужому дяде или… к дяде родному?
– Ну, понятно, – сказал Поляков.
– Тебе нужно придать этому хламу глубокий прикладной смысл. Или его видимость… Но сложно…- Он посмотрел на икру и вино, томящиеся в своей невостребованности на кухонной столешнице. – Ореол так называемой практической ценности возводится на твои труды с ба-альшими потугами. Разве что подтянуть эту хрень к моему направлению?
– О том и речь.
– Ага… Тогда так. Я ее допишу…
– Защита должна состояться до октября!
– Говорил, помню… Ну-с, за диссертацию, студент, ставлю вам «два». Изделие кощунственное. Придется над ним попотеть. Благо с радиофизикой тут все изящно, и остается это изящество выпятить на фоне дебрей микроэлектроники. Прикидываем силы. Один оппонент, курирующий главный пункт – прикладную целесообразность, – у тебя есть. – Он раскланялся. – Узнаете, да? Второй тоже имеется. Такой… уставший от жизни. Все до фонаря. Третий…
– Третий – Таланов, – перебил Прошин. – Мимо него не проедешь. А он–то как раз и может испоганить всю малину. Мужик он у–у! Как говорится, глаза к темноте привыкшие, все различают. К тому же твое направление для не загадка.
– Все? – с невыразимым презрением спросил Поляков.– Все. Слушай сюда. Не тот уровень по сравнению со мной. У него моя специфика – хобби, а я профессионал. И вообще – проф. И дело будет происходить так. Я объявляю: диссертация имеет прикладное значение в области современных печатных плат. Затем ты объясняешь, каким именно образом так получилось. Объяснения я напишу. Такое заверну – сам не опровергну. Но сначала буду тебя щипать. Всю защиту вставлять палки в колеса. Понимаешь, ты должен отстреляться с блеском! Я - жуткий вопрос, ты – остроумный ответ. Короче, готовим пьесу для двух актеров.
Поляков оживленно заходил по комнате. Глаза его были азартно– вдохновенны.
«Большой жизнерадостный удав, – с улыбкой подумал Прошин. – Это счастье, наверное, быть таким: веселым, бесшабашным негодяем, не замечающим печальной своей сути…»
– Станешь доктором, Леха, мы с тобой… такого… – воспарял тот к облакам. – Мы… Да! – спохватился он, вытащив из кармана листк бумаги.– Вот. Это ты мне кровь из носу должен достать.
– Тогда и читать не буду, если кровь. – Прошин, не глядя, сунул бумажку в карман. Только я уезжаю. Так что после возвращения.
– Ничего, мне не к спеху… Когда уезжаешь? Куда?
– Завтра. В Крым. На испытания одного приборчика.
–
– Мы расплатимся.
– Надеюсь…
– Один едешь?
– Есть у меня один инженер женского пола…
– Ах, кобра очкастая! Но это и правильно, это – по-нашему! Вот штопор, лишай девственности эту замечательную бутылочку…
* * *
Прогноз погоды, касающийся крымского побережья, Прошина не разочаровал: синоптики заверяли, что она будет стабильно великолепна. Это сообщение подвело итог сборам, и теперь в приятном безделье оставалось провести прощальный вечер… Прощальный вечер – это когда чему–то суждено начаться и что–то кончается. Грустный маленький праздник. И одиночество его минут – откровение, отдых от тревожного мира людей. На столе – ужин.
После ужина десерт: ананасовый сок, вишневое желе… Нет, сначала душ! Впрочем, опять нет! Хвойная ванна. Теплая, ароматная вода, густой шапкой нежнейшей пены ласкающая тело; закрой глаза – и будто плывешь в маленьких воздушных шариках, упруго лопающихся на распаренной коже… Программа составилась; хлопнув себя по коленям, он резко поднялся с кресла, но, словно пригвожденный внезапной мыслью, замер, а затем быстро задрал штанину. На коленной чашечке сидела небольшая, с фасолину опухоль. Он осторожно пощупал ее. Опухоль была твердой и безболезненной. То, что это какая–то чепуха, он отверг сразу, бесповоротно уверившись в раке.
«Глинский… тогда… тренировка… – метнулась встревоженной змеей, бессильная, полная жгучей ненависти догадка. – Саркома?»
Машинально он отправился в ванную, помылся, растерся полотенцем, натянул старенькие, выношенные до белесых проплешин джинсы и сгорбленно присел на меховое покрывало, устилавшее постель.
За окном бушевала гроза. Яростно содрогался гром, и от вспышек молний ночное небо озарялось фотографическим светом, на какие–то секунды властвующим над тьмой, и тогда виднелись ненастные дымные тучи и жалобно шевелящаяся листва яблонь в скверике. Хлопала и развевалась занавеска на открытой двери балкона. Изредка ветер кидал в окно пригоршню дождя, сухо, как бисер, рассыпавшуюся по стеклу.
«Ко мне стучится смерть… – думал он, цепенея в сладком и остром, как наслаждение, скорблении по самому себе. – Боже, как невыразимо грустно умирать весной и летом, когда все дышит жизнью… А когда умирать? В унылую распутицу осени? Или зимой, когда и без того все мертво вокруг? Обидно умирать весной, а осенью – страшно и скучно. Но ведь не отвертеться от этого никому, даже самому умному ловкачу! Никому, никогда и никак! Откуда оно, это вечное торжество смерти над жизнью? Или… может быть, там тоже жизнь? Ну, хоть никакая, хоть жизнь разума в темени и пустоте, но если?..»