Новый Мир (№ 2 2010)
Шрифт:
Произведения же Мисимы, фиксирующие не собственно переживание войны (Kriegserlebnis или Fronterlebnis), но рецепцию войны и связанных с ней перемен в японском обществе, хотелось бы рассмотреть подробней. Мисима наиболее, кажется, подходит для этого разговора, притом что тема войны и вообще социального никогда не была для него превалирующей [6] . Что и позволяет ему продемонстрировать самый широкий, подчас даже идеологически разнонаправленный спектр психологических реакций «простых» людей на войну (пик политики тоталитарной Японии), поражение в ней (конец этой модели) и послевоенную действительность с ее поиском и постепенным обретением новой политической модели.
Возможность транслировать на примере своих героев различные идеологические модели вызвана именно противоречивостью сложной этической и эстетической системы Мисимы. Не разбирая ее сейчас подробно [7] ,
Говоря схематично, можно отметить, что художественная система Мисимы от крайнего индивидуализма и западничества, почти солипсического игнорирования социальной и исторической жизни (она присутствует только «по касательной», когда нужна герою как фон для его личных экзистенциальных страданий и поступков) трансформируется до перенесения собственных психологических конфликтов и комплексов на социально-историческое поле, до решения индивидуальных эстетических задач под маской (вспомним название первого романа Мисимы — «Исповедь маски») политической борьбы, растворения своего «я» в псевдоармейском объединении («Общество щита») и, в итоге, самоубийства во имя императора и в знак протеста против послевоенной конституции.
При всех индивидуальных особенностях Мисимы, у которого тема демонической и садистической красоты неизменно превалировала, а эстетика занимала главенствующее по отношению к этике место, схема возможных реакций его героев на травму войны и послевоенного времени все равно укладывается в некую матрицу. Как отмечала немецкая исследовательница японской культуры Ирмела Хидзия-Киршнерайт, «для „проработки” литературно оформленных воспоминаний в японской послевоенной литературе характерны следующие приемы (эта квалификация разработана мной применительно к более широкому спектру литературных и документальных текстов): сентиментализация, применение стратегий фатализма, таких как обезличивание и дереализация, эстетизация и трансформация истории в природу » [8] . Эти и сопутствующие им реакции я хотел бы рассмотреть подробней.
«Исповедь маски»: негативная романтизация войны
«Эстетизирующая» тема, которой затем так прославится Мисима, заявлена уже в его первом романе «Исповедь маски» (1949). Автобиографический герой, чьи подростковые и юношеские годы приходятся на время войны, демонстрирует целый спектр реакций на войну.
Ребенком, с уже пробудившимися гомосексуальными и мазохистскими наклонностями, герой любовался солдатами: «Какого мальчишку не привлекает топот тяжелых сапог, вид грязных гимнастерок, лес винтовочных стволов?! Но меня манило не это, и даже гильзы были не главным, — меня влек запах пота» [9] . Однако к самой войне герой Мисимы относится амбивалентно. Его влечет возможность смерти во время войны (герой мечтает о смерти, но убить самого себя у него не хватает решимости): «Можно было выбрать смерть на любой вкус: хочешь — под бомбами, хочешь — „при исполнении служебного долга”, хочешь — от эпидемии, хочешь — в бою, хочешь — под колесами какого-нибудь грузовика, хочешь — попросту от какой-нибудь хвори. <…> Хорошо бы так подгадать, чтобы меня убили, думал я. По сути дела, мысли такого рода были равнозначны надежде на то, что кто-нибудь (или что-нибудь) воскресит меня к жизни» [10] . (Здесь, кажется, мы имеем дело с мотивацией «по Ницше»: «Вы утверждаете, что благая цель освящает даже войну? Я же говорю вам: только благо войны освящает всякую цель» [11] .) Или: «И тут перед нашими взорами предстали последствия вчерашней бомбежки. Пешеходный мостик над железнодорожными путями был весь заставлен носилками с ранеными. <…> Мы шли по мостику целые и здоровые, но никто не бросал на нас обвиняющих взглядов. На нас вообще не смотрели. Тут никто ни с кем не разговаривал. Мы не существовали для этих людей, были для них какими-то бесплотными тенями, ибо беда обошла нас стороной. Я почувствовал, как в моей душе разгорается огонь. Эта выставка несчастий вселила в меня мужество, сделала сильным. Я испытывал тот подъем, то возбуждение, которые становятся причиной революций» [12] . Впрочем, эта реакция была неоднократно отмечена в ХХ веке [13] .
Примеры можно множить, но важнее отметить, что смертофилия характерна не только для героя, этот порыв охватил многих отчасти благодаря усилиям пропаганды: «В военные годы вошло
Здесь важна последняя строчка. Беспощадный к себе так же, как и к другим, скептический герой не скрывает «некрасивых» сторон войны и такого же «негеройского» отношения к ней. Так, он едко описывает государственную кампанию: «С началом войны по стране прокатилась волна ханжеского стоицизма. Достигла она и стен нашей гимназии. С каким нетерпением ждали мы дня, когда станем старшеклассниками и наконец получим право носить длинные волосы! Увы, этим надеждам не суждено было осуществиться. Ушли в прошлое и вольности с яркими носками. Все больше уроков отводилось под военную подготовку; что ни день появлялись очередные новшества, одно нелепее другого» [15] . Индивидуалист, не воспринимающий себя частью государства (что для японцев, известных своим «коллективистским» духом, особенно усилившимся вследствие суровой пропаганды времен войны, довольно неожиданно), он тянется к смерти, но отнюдь не жаждет идти на войну и защищать Японию. Получив повестку, он проходит медосмотр в сельской местности, где, по сравнению со здоровыми крестьянами, хилый токиец заведомо выглядел нездоровым, выдает простуду за туберкулез и успешно «косит» от армии (эпизод, кстати, автобиографический): «Выйдя из ворот части, я припустился бегом по склону холма, у подножия которого располагалась деревня. Стоял ветреный зимний день. Как и на заводе во время тревоги, ноги проворно несли меня прочь от опасности — неважно куда, лишь бы подальше от смерти...» [16]
Отношение к войне и грядущему поражению вообще содержит в себе целый спектр взаимоисключающих чувств — эскапизма, апатии, замещения: «За завтраком тоже говорили о воздушной тревоге — первой за нынешний месяц. Поскольку сирена была предварительной, все были настроены оптимистично, решили, что ничего страшного не произошло. Да хоть бы где-то и бомбили — меня это совершенно не трогало. Пусть даже в мое отсутствие сгорит родительский дом со всей семьей в придачу, какое мне дело? Я вовсе не был каким-то особенным изувером. Просто у всех нас в ту пору заметно ослабла сила воображения, ибо каждый день могло случиться что-нибудь такое, до чего не додумалась бы и самая изощренная фантазия. Куда легче было вообразить себе гибель родственников, чем представить, что витрины Гин-дзы вновь наполнятся рядами бутылок с иностранными этикетками, а вечернее небо засияет отблесками неоновых реклам» [17] .
Впрочем, основным мотивом становится именно солипсическое самоотстранение, эскапизм [18] . И это характерно не только для романтического героя, но и для обычных его сограждан:
«Где-то в той стороне, под навесом холодных и темных мартовских туч, находился Токио.
— Там вчера ночью все небо было красное. Прямо кошмар! — дожевав, сказал Кусано. — Надеюсь, с твоими все в порядке, а? Ужас что творилось — такой бомбежки еще не бывало.
Говорил один Кусано, остальные молчали. С очень значительным видом он сказал матери и бабушке, чтобы они немедленно эвакуировались из Токио, иначе он от беспокойства за них спать по ночам не сможет.
— Хорошо-хорошо, — успокоила его бабушка. — Обещаю тебе, что мы немедленно оттуда уедем» [19] .
Бабушка, доставшая потом блокнотик и принявшаяся там что-то писать, чтобы унять назойливого господина Кусано и прекратить этот досаждающий ей разговор, то есть не только не желающая верить в опасность войны, но попросту не могущая себе представить, что «где-то в той стороне» горит Токио, а завтра могут разбомбить и их дом, наглядно представляет весьма глобальное свойство японцев, восходящее к их «островному» менталитету и обострившееся во время войны. Японцы, являясь моноэтнической нацией с весьма высокой самооценкой (что объясняется, в частности, верой в божественное происхождение императора, непрерывным императорским родом и почти 3000-летней, по их собственным расчетам, историей Японии) и низкой оценкой других наций, просто не могут себе представить Другого, в частности иностранцев, несших им во время войны смертельную угрозу. А. Мещеряков в уже цитировавшейся работе «Быть японцем» приводит поразительные свидетельства — в фильмах, плакатах и прочих агитматериалах времен войны изображались японские солдаты, но никогда те, с кем, собственно, они сражались. «Японцы же врага просто не замечали. <…> Для настоящего времени „враг” присутствовал не в образе живого отвратительного и жестокого недочеловека, а в виде силуэта самолета или же далекой артиллерийской канонады. Враг не имел лица, он был призраком» [20] .
Младший сын князя
1. Аналитик
Фантастика:
фэнтези
городское фэнтези
аниме
рейтинг книги
Запасная дочь
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Вмешательство извне
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
рейтинг книги
АН (цикл 11 книг)
Аномальный наследник
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Новый Рал 5
5. Рал!
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
Чехов. Книга 2
2. Адвокат Чехов
Фантастика:
фэнтези
альтернативная история
аниме
рейтинг книги
Девяностые приближаются
3. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Вор (Журналист-2)
4. Бандитский Петербург
Детективы:
боевики
рейтинг книги
Барон нарушает правила
3. Закон сильного
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Князь Серединного мира
4. Страж
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рейтинг книги
Энфис. Книга 1
1. Эрра
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
рейтинг книги
Золушка вне правил
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Свет Черной Звезды
6. Катриона
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Дремлющий демон Поттера
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
