Новый Мир (№ 2 2010)
Шрифт:
Умело в угол загонял поэта,
И хоть ему не удалось пробить
Словесную броню высокомерья —
Знак цельности поэтовой души,
Но на бумаге это ясно видно
Тому, кто хочет видеть.
Было также
Там интервью какой-то юной леди,
Где для дедукций места не нашлось,
Ниже
Сиречь для соблазнений. Незаметно
Он даме начал подпускать амура, —
Ее, наверно, был готов он сразу
И съесть, и выпить, и поцеловать,
Но речь завел издалека — с того, что
Кота, дремавшего уютно в кресле,
Для смеха разбудить ей предложил.
Беседа их журчала все интимней,
Читать все интересней становилось,
Чем кончится, предугадать хотелось, —
Всем интервью то было интервью!
Интрига развивалась как по нотам,
Поэт был упоительно любезен,
Как ни с одним другим из вопрошавших,
И, верится, любезен не вотще.
Но от сюжета этой гривуазной
Истории, заманчивой донельзя,
Хоть и традиционно глуповатой,
К материям пора высоколобым
Вернуться — к несуразице суждений,
При чтенье медленном заметной глазу
В открытой, честной дискурсивной прозе,
Но и не посторонней для стихов,
Где тот же хаос прочно зарифмован,
Заантитежен, заанжамбеманен,
Задрапирован в ворох перифразов,
Непроницаем в кеннингов кольчуге
И панцирем иронии одет.
Как быть с заявкой на метафизичность
Великого маэстро, недоучки,
Профессора, софиста, нобеляра?
Склониться ли пред новым Кьеркегором
Безропотно, пойти ли вслед за ним,
А встретив в тексте имя Парменида
И апорий привычно убоявшись,
Бросаться ль к философским словарям?
Тревожиться, я думаю, не надо.
Пусть словари стоят
Беда, как выражался баснописец,
Еще не так большой руки, понеже
Стихи, и проза, и кинематограф,
И музыка, и живопись, и танец —
Не языки для выраженья истин
Научных или даже философских,
Что не мешает в пьесе иль романе
Писателю создать правдивый образ
Философа, ученого, хирурга,
Которого в кино или на сцене
Актер нам убедительно сыграет,
В делах его не смысля ни черта.
Мы поняли давно, что на картинке
Не кошка ловит мышь, а образ кошки
Изображен ловящим образ мышки,
Так надо ли смущаться тем, что имидж
Поэта предстает произносящим
Внушительно звучащий симулякр
Чего-то трансцендентного, а образ
Читателя себя воспринимает
Перенесенным в образ Зазеркалья,
Ширяет там за образом поэта
И, как всегда, обманываться рад?!
А что стихи лишь как бы умноваты,
Так это ценный шаг вперед и выше, —
Без шуток, право, господи прости.
Эпитафия шестидесятникам
Когда человек умирает, /Изменяются его портреты», — писала Ахматова.
Тексты — в особенности если они написаны перед смертью — изменяются тоже.
«Таинственная страсть» оказалась последним романом Василия Аксенова, законченным незадолго до того, как ему не дали умереть — легкой и красивой смертью, прямо за рулем автомобиля, так органично завершившей бы джазовую композицию его жизни внезапной высокой пронзительной минорной нотой. Но смерть все равно пришла, отодвинутая на полтора года мучительной пыткой пребывания живого мозга в неподвижном теле. И кончина писателя, конечно, бросает обратный отсвет на полумемуарную книгу, которая теперь читается как прощание с поколением, с друзьями, с жизнью. Недаром завершается она сценой похорон главного, по сути, героя, Роберта Эра — в котором без труда узнается Роберт Рождественский, любовно романтизированный автором.