Новый Мир (№ 4 2006)
Шрифт:
“Падает серый, утомительно безнадежный снег. В моем корреспондентском удостоверении появляется цифра 1958. Она меня пугает, кажется чересчур большой, она старит меня и толкает: спеши, спеши. А куда спешить, что делать? — неизвестно <…>.
Отличная судьба у нашего поколения — духовное рабство”.
Серое небо; серый безнадежный снег; отсутствие горизонта; насилие — это и спустя двадцать лет, в записях 1978 года…
Дневники напоминают, что Дедков — работая на рядовых либо на начальственных должностях в областной газете (оттрубил в областной “Северной правде” семнадцать лет), пребывая ли в качестве человека свободной профессии, признанного литератора —
Разумеется, никакого компромата — на кого бы то ни было — от Дедкова органы не получали, но подними теперь его дело (если оно сохранилось) — найдешь отчеты топтунов о проведенной “работе”, в которых будет написано о том, что “товарищ” был проинформирован, принял к сведению, пообещал учесть предупреждения и пожелания и в таком роде. Между тем как “товарищ”, так как состоял у них на учете, поневоле был обязан с ними беседовать, “отмечаться” — то было условием продолжения легальной культурной работы. Перестал бы разговаривать, тогда бы и работу сменил — на сторожевую, скажем…
У Дедкова его “роман” тянулся долго; заинтересованная сторона хотела новых поворотов, остроты, но ведь без взаимности всякий роман увядает… Писательский авторитет Дедкова ощутимо рос — а с авторитетом в провинции считаются даже органы; поднадзорный мог бы перестать вообще их замечать, если бы органы не продолжали и в поздние 70-е ломать судьбы идущих и живущих рядом людей. В частности, его ближайшего конфидента, костромского краеведа, историка и литератора Виктора Бочкова. У того, рано скончавшегося от изнурительного заболевания, поразившего центральную нервную систему, они выпили немало крови, лишив любимого дела и сделав проблематичным добывание хлеба насущного. Ну и возможно ли было, например, не записать о том, как один костромской “следопыт” не угомонился до тех пор, пока не заполучил в свои руки все до единой из костромских ксерокопий “Собачьего сердца”. Отлично исполненная поисковая “работа”. Требует того, чтобы быть отмеченной.
Дедков — карикатурист идеологических гримас и бытовых абсурдов эпохи “развитого” социализма, судящий его по нравственным критериям и по меркам житейского смысла; органический, прирожденный демократ; последовательный антисталинист; не державник; противник советской милитаризации. Но он дитя социализма, вне этого лона себя не знающий, не мыслящий.
Чувствуется в дневниках привязанность к Толстому, прохладца к Достоевскому. В прямую параллель с Толстым автор произносит филиппики государству (“забыто, что социалисты всегда были антигосударственниками”), которое душит свободные проявления жизни, своим законничеством давит благодать свободы.
В случае Толстой — Достоевский обнаруживаются разнообразные аллюзии. Перечитывая “Преступление и наказание”, Дедков находит подтверждение своим интуициям о рациональном, головном импульсе достоевской романистики; Толстой — органичнее: сама жизнь. Достоевский после каторги народник-государственник (культ государственности у Дедкова ассоциируется с бюрократизацией жизни); Толстой — народник-анархист и отчасти социалист (в широком понимании: общинность, совместность земледельческого труда, отрицание частной собственности). Дедкову ближе социалистически-народническая — герценовская, толстовская, короленковская линия; он ее продолжатель.
Разделения и борьба по национальному признаку ему чужды: укорененный в национальной традиции и в почве человек, он иронизирует над литераторами из “русской партии” — зачем их редуты, конспирация
Записи 60 — 80-х годов хранят подробности методичной, масштабной литературной работы. Тот Дедков, что явился в конце 60-х на страницах столичных толстых журналов критиком, способным на формулирование новых смыслов, на закрепление достойных литературных репутаций (Константина Воробьева, Евгения Носова, Виталия Семина, Василя Быкова, Алеся Адамовича, Сергея Залыгина, Владимира Богомолова, Виктора Астафьева, Федора Абрамова, Юрия Трифонова, Вячеслава Кондратьева и других писателей), на широкие сопоставления, обобщения и выводы о “военной” или “деревенской” прозе, — вырос и сформировался вдалеке от столичной сутолоки. За костромским рабочим столом, в библиотечной тиши, в недальних журналистских разъездах и встречах с пестрым провинциальным людом.
В Костроме Дедков проживет и проработает тридцать лет. Костромская часть дневника — это попытки ориентации в новом жизненном пространстве; стремление стать полезным; женитьба, семья, дети; работа, постепенно преодолевающая рутинный и приобретающая живой характер; свидетельства об областном и самом что ни на есть захолустном районно-сельском житье-бытье; экзистенциальная и бытовая тяжесть провинции и вместе с тем ее постепенное приятие, оправдание, из дневниковых фрагментов могущее быть сложенным в целостный гимн русской глубинке и ее людям. В том числе друзьям, которых Дедкову счастливым образом удалось повстречать в Костроме и которые стали неотъемлемой частью его повседневной жизни и творческой судьбы. Среди них литературоведы и писатели Юрий Куранов, Михаил Пьяных, Вячеслав Сапогов, Николай Скатов, Станислав Лесневский, Владимир Леонович; коллеги (некоторые) из местной писательской организации; костромские художники Николай Шувалов, Алексей Козлов и другие — более или менее известные, вовсе неизвестные, сгинувшие — люди.
Кострома оказывается отнюдь не серой глухой совковой провинцией, а своего рода культурным оазисом, и спустя годы Дедков напишет:
“Кострома 60-х была бедна, да и мы небогаты. Надо было купить Мережковского, он лежит в букинистическом свободно — высокой стопой, весь! — а на что? Придет день, купим, но другого, рассыпающегося по листику, а не забыть, как вздрогнуло тогда сердце, когда видел впервые… Кострома бедна и сегодня, как многие приволжские города, и обилие торгашей ничуть не прибавляет ей богатства. Молодые люди начинают жить вряд ли благополучнее нашего. Частное жилье, коммунальные квартиры… Старое небо, старая русская земля, вечная российская нужда. Одно отличало нас, давнишних, от нынешних молодых заметнее прочего: мы мало заботились о внешнем — одежде, прическе, вещах. Смена мод трогала нас мало. Я не помню, какие рубашки, пиджаки, платья, какую обувь носили мои друзья, я вообще не помню их вещей. Я помню и храню их голоса, выражение глаз, песни, которые пели за столом, — никогда на кухне, никогда не сидели на кухнях. Я помню книги, которые брали в областной библиотеке и потом о них говорили: Ремизова, Ходасевича, Бердяева, Булгакова, Эрна, Розанова, „Вехи”, „Несвоевременные мысли” Горького… (Неправда, что это и многое другое было абсолютно недоступно; к тому же удача зависела от богатства и сохранности дореволюционного фонда.) Я не помню только вещей и разговоров о деньгах, потому что ни то, ни другое не было всезахватывающей самоцелью.
Я не могу представить, чтобы что-то подобное нынешнему торжествующему экономическому измерению жизни подчинило нас себе. Чтобы оно беспардонно возвысилось над духовными и нравственными интересами, над тем идеализмом, который напоминал нам, что „долог русский долг”, как писал Владимир Леонович…” (из заметок 1992 года “Наши железные копыта”, вошедших в изданную в 2005 году “Костромаиздатом” книгу “Эта земля и это небо”; сюда включены, помимо очерков, заметок, интервью последних лет, выдержек из тех же дневников, увлекательно написанные кино- и театральные отклики, с которыми Дедков выступал в костромской печати, оказавшейся в те годы единственной в своем роде — у нее был собственный рецензент фильмов Бардема, Мунка, Хаса, Вайды, Феллини, Антониони).