Новый Мир (№ 4 2006)
Шрифт:
Максиму Амелину сейчас примерно столько лет, сколько прожил на свете Катулл. Душа Катулла отстоялась в нем. Переводчик старше своего поэта на две тысячи лет читательского опыта. И в новом сборнике “ученость” привлекает переводчика в большей степени, чем “игра”. “В стихах Катулла есть непосредственность первооткрывателя, та непосредственность, которая является продуктом тщательной подготовки и кропотливой отделки”, — пишет он в послесловии. Читателя, подготовленного предыдущей книгой к встрече с непринужденным и непосредственным Катуллом, подкарауливает очередная неожиданность: академическое издание. И теперь академизм прочитывается как новизна.
Максим
Как сказаться душе Катулла, душе горожанина, которому знаком каждый закоулок Рима, каждая в нем девица? Как сказаться душе веронца, к чьей латинской речи примешивались местные элементы (знаменитый basium, поцелуй, вошедший во все романские языки, — местное, галльское словечко)? Как нам понять человека, для которого Гай Юлий Кесарь значит примерно столько же, сколько его подручный Мамурра и имеющая какое-то отношение к обоим “испертая” Амеана, и все они вместе взятые стоят куда меньше Лесбии, а пожалуй, и Ипситиллы? Ведь любое латинское слово, имя звучат для нас куда возвышеннее и торжественней, чем для Катулла. Как подобрать эквиваленты?
Во включенном в этот сборник “Разговоре о переводах” Николая Бахтина Поэт говорит: “Когда я видел у Катулла капризную легкость, небрежность и улыбку, и когда те же самые слова <…> на нашем языке приобретали вдруг застылую торжественность иератического жеста <…> я дерзко отбрасывал их, брал другие слова и другие образы”. Но неправильно было бы считать, что бахтинский Поэт — рупор для Максима Амелина. С тем же успехом его можно было бы соотнести и с Филологом (разыскать и включить такое эссе в свой сборник — жест филологический), и, прости господи, с Дамой (приятной во всех отношениях), потому что Амелин никогда не забывает позицию читателя, которому, в сущности, наплевать, как вы это сделали, главное — чтобы ему захотелось читать и чтобы он мог вам поверить.
Максим Амелин — Переводчик, человек, своей кровью склеивающий далекие эпохи, несводимые крайности индивидуального дарования и массового сознания. Отбросить и заменить, руководствуясь своим вкусом или даже “душой Катулла”, — не его путь. Он еще мог бы что-то в этом роде позволить себе в предшествующих изданиях, где на первый план выходил Катулл “чувствительный”, но здесь все сильнее ощущается присутствие Катулла
Признавая, что “поэтами рождаются”, античность, однако, полагалась не на “нутро”, а на образование и труд. Сравнишь первую строку об “Аттисе” в издании 1997 года и нынешнем — и вот оно, чудо: почти незаметная правка породила мощнейшую оркестровку.
По морям п ром чавшись Аттис на ст рем ительном челноке…
И безнадежно далекое — какая-то Кибела, какие-то изуверские вокруг нее ритуалы — становится завораживающей слух и зрение поэмой.
Стихи читаются все легче. Как Амелин этого достигает — настоящая загадка, из тех поэтических парадоксов, ради которых читатель и вникает в текст. А вместе с тем комментарий становится все подробнее. И опять же, зачастую по сравнению с примечаниями к “Избранной лирике” добавлены лишь одна-две фразы, но характерным образом это будет либо разъяснение метафоры или даже настроения поэта, либо уточнение исторических сведений. Помимо диалога поэта с поэтом и поэта-переводчика с читателями здесь завязывается еще одно общение из разряда вечных: общение студентов, филологов, людей, влюбленных в слово.
Филологический Катулл — тоже Катулл влюбленный.
Культура — всегда чужое слово. Было бы легче, будь поэзия “ездой в незнаемое”. То-то и оно, что передать хочется “знаемое”, и чем больше этого знаемого, тем мучительнее вопрос — а кому оно надобно? Наверное, этим мучился и Катулл: кому в Риме нужны тонкости греческой метрики или изящные намеки на малоизвестный миф? Встреча с Ликинием его укрепила, друг в поколении сулил читателя в потомстве. И найден общий знаменатель — вино и девочки интересны для всех, а уж с ними пройдут и стихотворные изыски. Так же начинал и Максим — Катулл каждому внятен своей легкостью, естественностью, сексуальностью.
И оба они, Катулл и переводчик с душой Катулла, уперлись в эту стену: пусть общий знаменатель, но мне-то интересно другое. Во мне сердечная дрожь от этой учености, от редкостного размера. Неужели это, заветное, никому не нужно?
В новой книге Максим Амелин принял вызов. Вот вам Катулл академический — и читателю это будет не менее интересно, чем вино и девочки, потому что это интересно Катуллу. Потому что это интересно Максиму Амелину, и теплом своей заинтересованности он согревает нас.
В этом издании есть мощное движение. Это еще не точка, это — второй свиток из трех. В послесловии Максим говорит о Катулле как о поэте “отношений между человеком и богами, человеком и человеком, человеком и предметами, живыми и мертвыми”. Когда “легкий” Катулл обернулся своей ученой и рассудительной стороной, оказалось, что его стихи — “разнузданная проповедь благочестия”, что Катулл — “поэт-моралист (в хорошем смысле этого слова)”. Как же мы все-таки продвинулись (всем обществом) за тринадцать лет, если возвращается, в том числе усилиями Максима Амелина, первостепенное, отринутое значение этического поэта.