Новый Мир (№ 4 2006)
Шрифт:
“Родина никогда не казалась мне безобразной, она как дом, где все родное — и бедное, и неказистое, и обтрепанное”, — подытожит уже в Москве проживший большую часть сознательной жизни в костромской стороне, обретший там — после скитаний по стране вместе с родителями, подмосковной и столичной студенческой жизни — родину Игорь Дедков.
“…Что за жизнь! Здешняя суета, вздор, какая-то рассредоточенность, — и милый, исчезнувший покой дома…
Жизнь, остановись! — надо было орать тогда, когда мы были все вместе; ну хотя бы втроем, как в последние
Что эта Москва, мельтешение, подчинение, включение, — зачем?!
Жалею, видит Бог, жалею, горюю, устал”.
Тут отложилось и семейное (обширное в дневниках).
Дедков Кострому на Москву менять не хотел, хотя ему предлагали помочь с квартирой — по писательской линии. А что перебрался в 1987-м, так это больше по семейным соображениям: детей надо было в люди выводить, к родителям поближе.
Переехать уговорили люди из журнала “Коммунист”, вскоре ставшего “Свободной мыслью”. (Работавший рядом Наиль Биккенин вспоминал: “...ему было отказано в выезде на работу в журнал „Проблемы мира и социализма”, и вообще он был „невыездным”. Хотя на дворе был второй год перестройки, для его работы в журнале „Коммунист” потребовалась санкция М. Горбачева”.) Это неизбежно привело критика к заметному в те годы присутствию на довольно высокой политической площадке. Внешне его положение укрупнилось. Поначалу его командируют на подмосковные штаб-квартиры, в “мозговые центры”, и он там нечто такое — перестроечное — формулирует. А когда уж начало более заметно “накатывать”, то защищает такие завоевания своего времени, как бесплатное здравоохранение, образование…
Повсюду разливалось, желая всех пожрать, ЭТО. По-моему, ЭТО было просто ЭТО, к чему я, например, слов подобрать не могу, хотя про ЭТО написаны горы статей и книг. Дедкова, русского идеалиста с “левым” уклоном, ЭТО не устраивало. Закоперщики ЭТОГО постановили считать либерализмом потребительский аппетит, обогащение. Давление политики начинало сменяться давлением денег, вспыхивали локальные войны, гибли простые люди, общество погружалось во мрак жесточайшего экономического материализма и детерминизма.
Левое, правое… “Какая разница, в какую сторону ломают живое…” На человека надвигается ужас и хаос политического, топчущего и подминающего под себя органическую жизнь, хрупкую, незащищенную. Это только Геннадий Бурбулис в те годы мог говорить что-то вроде того, что политика — высший род творческой деятельности. Дедков цену этой “творческой деятельности” знал; шкала его ценностей, где на первом месте всегда стояли жизнь и литература, преодолевающая смерть, сберегающая жизнь и воскрешающая человека, не поколебалась. Дневники безобманны.
Дедков провидит конец литературы, наступление массового, продажного, девальвированного слова; он беспощаден к фальши и оборотничеству политических зазывал, тоскует об уходящем большом искусстве. Вспоминает Блока: “Но не эти дни мы звали…”
“Если искусство в самом деле, — а это так, — преодолевает смерть, то только тогда, когда являет собой жизнь и сберегает ее и воскрешает человека. Это вечное открытие жизни и человека, его глубины, разнообразия, богатства…
Конец
Он пошел против течения; в последние три года жизни его неприятие происходящего на политическом театре было фатальным. К сему прибавилась тяжелая болезнь…
В сутолоке и неразберихе дней Дедков сохранял верность “Свободной мысли”, поддерживал ее главного редактора Наиля Биккенина. Продолжал стоически трудиться в качестве заместителя редактора, невзирая на то что финансировавший журнал Фонд Горбачева в лице его президента был, мягко говоря, не слишком щедр: зарплату не платили месяцами, денег на книги и на лекарства не хватало…
“Давно уже не ездим в столовую (говорят, обеды там в пределах тридцати рублей и больше), пьем чай с бутербродами.
Скучная, господа, материя!
Храбрый педантичный Г. с голубоватыми висками (близко сосуды) и тиком и вдруг останавливающимся, отключенным взглядом. В этот миг мне всегда хотелось отвести глаза. Но в нем быстро опять что-то включалось, и он продолжал говорить.
Правильный, расчетливый, равномерный Л., с его неспешной походкой, дотошный в своих рассуждениях и рассказах, и — хорошо знающий и отстаивающий свой интерес. Вот он его и отстоял, вовремя уйдя в „Известия” и выбрав там проправительственный курс, а я вот сижу теперь за его столом и трачу время на то, без чего вполне бы мог обойтись. И вся моя беда, что чувство товарищества и протеста взяло верх над всем прочим.
Какая скучнейшая, пошлейшая материя, бывшие товарищи! Александр Николаевич сказал, что только слоны не меняют своих убеждений, а вот люди должны меняться. Слону, думаю я, нельзя менять своих убеждений, — иначе он не выживет, погибнет. Пораженно смотрю я на многих нынешних деятелей демократии: они прозрели в пятьдесят пять, в шестьдесят лет, и я мысленно спрашиваю их, а где были ваши геройские головы раньше? Или вы не прозревали потому, что вам и так было вполне хорошо и вы немало делали для того, чтобы соответствовать правилам жизни, которые резвее всех проклинаете сегодня. Разница между такими, как вы, и такими, к примеру, как я, что вы делали карьеру, лезли наверх по партийным и прочим лестницам, а я и такие, как я, никуда не лезли и не ценили ни этого верха, ни карьеры, ни жизненных благ, даруемых там, наверху. Это не пустая разница, и потому наше прозрение датируется не 87-м, не 89-м, не 91-м годом, а 53-м и 56-м, и все, что следует дальше, мы додумали сами, как и полагается медленным и упрямым слонам, неохотно сворачивающим с избранного пути…”
Привыкший к уединенной кабинетной жизни, к неспешной провинции, человек оказывается поблизости от смертоносной политической воронки, видит хищный оскал истории. Но тут не только это, и не в первую очередь это. “Иногда чувствую, что то, что подразумеваю под идеализмом, так называю, — равняется вере, сходной с религиозной, или же таковой, т. е. ею, и является”. Драма Дедкова последних лет его жизни — это драма совести и “долгого русского долга”, драма русского интеллигента-идеалиста.