Новый Мир (№ 4 2010)
Шрифт:
Несмотря на выраженное желание, чтобы его тексты не воспринимались как «слово с той стороны», свою первую книгу Герман Садулаев называет «Я — чеченец!» («Ультра. Культура», 2006). Название отчетливо провокативное — во вкусе Ильи Кормильцева, любителя всего радикального — левого и правого, национального и интернационального. Если взглянуть на содержание, название неточное. Но в смысле раскрутки писателя чрезвычайно удачное. В романе «Шалинский рейд» герой, поступающий в Петербургский университет, набрав проходной балл, рассчитывает использовать еще и национальную квоту «на прием абитуриентов с окраин страны».
В нашей литературе и премиальной системе тоже действуют квоты: на место классика, новатора, эстета,
Правда, заняв эту нишу, Садулаев тут же обнаружил, что для него она тесна, и принялся подсмеиваться над критикой, обрадованно пришпилившей его в свободную клеточку, как жука в энтомологической коллекции. В забавном рассказе «Partyzanы & Полицаи» («Дружба народов», 2009, № 7), выполненном в стёбной стилистике капустника, где пародируются споры вокруг романа Захара Прилепина «Санькя», инспирированные статьей Петра Авена, персонаж по имени Прохор Залепин живо убеждает жителей деревни Спорово, что «власть должна быть своя, народная», и на его сторону переходят «беженцы, и среди них самый шумный — Франц Балалаев (который говорил о себе, что он — чеченец, но это вряд ли)». (К тому времени чеченская пресса, обиженная неканоническим образом чеченца, возникающим в прозе Садулаева, уже высказала это «вряд ли».)
Романы «Таблетка», «АD» [1] ничего общего не имели с чеченским опытом автора и психологической травмой чеченской войны. Абсурд офисных будней, доходящий до фантасмагории, торговая корпорация как секта сатанистов, предсказуемая и часто остроумная критика «общества потребления» и идеологии элит (людоедской, дьявольской и — вот не угодно ли — даже гермафродитской). Предсказуемая — потому что как же обойдется без нее Садулаев, старательно продвигающий свои левые взгляды в публицистике, которая порой пугает; как, например, совет элитам, высказанный в связи с той же статьей Авена, помнить, что время от времени наступают времена, когда «наматывают кишки на шеи эффективным менеджерам вместо галстуков, и пьяные матросы насилуют их жён и содержанок, и серое быдло, солдаты, поднимают на штыки талантливых банкиров и их редакторов». Совет (или угроза), плохо согласующийся с декларацией о необходимости «уменьшать страдания людей».
Но писатель Садулаев, к счастью, глубже и интереснее Садулаева — левого идеолога и публициста, тоскующего по СССР. Меня же здесь интересует не идеология, а художественные тексты. (Боюсь, что повторяю основное положение нелюбимой мной реальной критики.)
И в частности, одна особенность, связывающая насквозь петербургскую (критики почему-то назвали ее офисной) зрелую прозу Садулаева с чеченской темой. Это — феномен двойничества.
Когда-то Фрейд написал работу «Достоевский и отцеубийство», задав целое направление в исследовании Достоевского. Если бы я придерживалась этого направления, то я бы предположила, что истоки двойничества героев Садулаева лежат в проблеме его национальной самоидентификации, в той психотравме, которую получает полурусский-получеченец сначала в родовом обществе, третирующем его как русского, а потом в городской среде, страдающей античеченским синдромом. Если следовать Фрейду, «в двойника инкорпорируются… все неисполненные возможности судьбы, за которые фантазия все еще склонна держаться, и все устремления Я, которые не могли быть осуществлены вследствие неблагоприятных внешних обстоятельств»…
Я,
В рассказе «Оставайтесь на батареях» (боюсь, не самом удачном) политик, русский националист, взывает к национальному чувству редактора оппозиционной газеты и получает ответ: «Нет, Гоша. Мой национализм мне отбили еще в детстве вместе с почками. Когда в одном городе меня мордовали за то, что мать звала меня Ваней, а в другом — за то, что отец называл Анваром. В конце концов я пошел в секцию бокса. Теперь вот могу мочиться на два фронта и защищать оба своих имени». «В Чечне мне приходилось отстаивать честь русских, а здесь — честь чеченцев», — повторяет писатель в своих интервью.
Если и в самом деле предположить, что здесь истоки двойничества, то через этот психоаналитический код может быть пропущен и роман «Таблетка», сознание героя которого, офисного служащего, расщепляется, и его двойник перемещается в Хазарию, и повесть «Пурга, или Миф о конце света», герой которого перевоплощается в князя Кропоткина, и роман «АD», где автор снова обращается к мифу об андрогинах (оборачивающемуся, правда, своей дьявольской стороной, нашествием из преисподней гермафродитов, тщащихся подчинить себе мир), где герои рассуждают о русском двуединстве, а героиню подменяет ее зловещий двойник.
Тема двойничества присутствует и в последнем романе, «Шалинский рейд» («Знамя», 2010, № 1, 2). Скажу сразу: роман мне кажется значительным явлением литературы, потому-то его и интересно анализировать. Вещи плоские и однозначные литературному анализу просто не подлежат, и рассуждать о них нечего.
Возвращение Садулаева к чеченской теме неожиданным не выглядит. «Мы напишем, правда. Может, даже я напишу: настоящие сюжетные романы и повести. В них будут герой и героиня, завязка, интрига, неожиданное развитие сюжета, второстепенные персонажи, развязка, вся композиция. Я напишу», — обещает герой-повествователь давней повести, давая себе время успокоиться, потому что то, что он пишет сейчас, — не литература, это «из горла, пронзенного стрелой», бьет фонтаном кровь. Не будем зацикливаться на банальном образе и излишнем пафосе — бывают ситуации, когда они простительны.
Связь «Шалинского рейда» с «Ласточками» несомненна. Повествователь имеет ту же биографию: уроженец Шали, поступивший на юридический факультет Петербургского университета. Герой первой повести остается жить в России и переживает участь соплеменников на расстоянии, хотя временами сознание его раздваивается, возникает явление ложной памяти. Герой нового романа возвращается в Чечню.
Автор словно стремится сократить дистанцию между собой и героем. Тогда мы можем вообразить и метод писателя: положить в основу судьбы героя некий воображаемый вариант собственной биографии, создать своего рода двойника.
Почти у каждого человека в биографии найдется та точка бифуркации, когда он принимает решение, от которого зависит многое в его жизни. Поступить на тот факультет или другой — выбор профессии. Остаться в родном городе (стране) или поменять место жительства? «И я бы мог» — загадочная строка Пушкина, рядом с рисунком, изображающим виселицу с пятью повешенными декабристами. Исследователи потратили немало сил, чтобы просчитать вариант биографии Пушкина, если б он осуществил свой план: самовольно покинуть Михайловское в декабре 1825-го, воспользовавшись ситуацией междуцарствия, как раз накануне декабристского выступления. Пушкин собирался остановиться у Рылеева, ведущего уединенный образ жизни (чтобы слухи о его прибытии не разнеслись тотчас по Петербургу), и, вполне вероятно, оказался бы участником судьбоносного собрания декабристов, после которого не мог бы не выйти на Сенатскую площадь.