Новый Мир (№ 4 2010)
Шрифт:
[14] Государственное ополчение — вспомогательные части (дружины), которые во время Первой мировой войны состояли из солдат (ратников ополчения), освобожденных от службы в армии в мирное время, и отслуживших в армии сорокалетних.
[15] См.: Купринъ А. Куполъ св. Исаакiя Далматскаго. Повсть (Воспоминания Куприна о Северо-Западной армии). Mдunchen, «Im Werden Verlag», 2006.
Чеченская война Германа Садулаева
Пять лет назад журнал «Знамя» опубликовал первую повесть Германа Садулаева «Одна ласточка еще не делает весны». Публикацию предваряла краткая биографическая справка:
Герман
Журналы имеют полезное обыкновение печатать справки об авторах: когда родился, где живет, чем занимается, основные публикации. О родителях сообщается редко и скупо. Но здесь национальность автора была важна для восприятия текста, с его установкой на автобиографизм, подлинность, документальность.
В повести Садулаева не было сквозного сюжета: серия фрагментов, осколков памяти. «Знаю, бессвязно, отрывочно, скомканно, спутанно, разбито, расколото», — сетовал сам автор (не без некоторого, впрочем, кокетства). Потому что «отрывочно» и «расколото» в литературе не то же самое, что «бессвязно». Фрагменты повести можно было, наверное, менять местами, как кирпичи в стенной кладке, но они накрепко связывались задачами повествования и литературно обосновывались причудами памяти автора, уроженца села Шали, ныне петербургского жителя.
Родное Шали в воспоминаниях — это такое место, где люди живут естественной патриархальной жизнью в гармонии с природой. Ласточки — сквозная метафора, скрепляющая повесть. Гнездящиеся под крышей дома птицы придают статус хозяйки русской девушке, взятой замуж чеченцем: раз птицы свили гнездо в новом жилище, значит, в семье все будет хорошо, народятся дети. А разрушенное бомбежками село прилетевшие ласточки в панике покидают, не найдя знакомых домов.
Ласточки — что-то вроде тотема в чеченском селе. Даже мальчишки, подстреливающие из рогаток воробьев, никогда не охотятся на ласточек. Даже умная кошка Пушка, любительница птичьего мяса, старательно соблюдает словесный запрет. Кошка эта меня очень растрогала, поскольку разительно отличалась от моей собственной, которая, когда я отнимаю у нее пойманную птицу, смотрит недоуменно и обиженно: дескать, почему это на мышей охотиться можно, а на птиц и белок — нельзя? Пушка же, похоже, даже язык людей понимает: «Однажды вечером, когда семья собралась у телевизора, отец посетовал на хорьков, которые подгрызают корни тыкв в огороде; кошка сидела рядом и внимательно слушала. На следующее утро во дворе у самого порога лежали девять задавленных хорьков, весь преступный клан. Кошка сидела рядом, ожидая похвалы и признания своих заслуг».
Прочитав это место, я, правда, подумала, что мне стоит реабилитировать собственную кошку. Вряд ли Пушка, при всех своих выдающихся качествах, была способна поймать за ночь девять хорьков. Хорьки — слишком крупные зверьки, чтобы быть добычей кошек, они сами — хищники и в природе вовсе не пища кошек, а их конкуренты. Для тех, кто в истории культуры ориентируется лучше, чем в зоологии, скажу: на знаменитой картине Леонардо да Винчи «Дама с горностаем» дама держит на руках вовсе не горностая, а его в некотором роде родственника: хорька-альбиноса, одомашненный вид которого еще в Древнем Египте использовали в тех же целях, что и кошек, — для охоты на мышей и крыс. Красивый зверек. В деревне хорьки могут представлять угрозу для птичника (не прочь при случае полакомиться птенцами и яйцами, как и их ближайшие родственники — куницы), но не для огорода: корни тыкв они подгрызать не будут. Скорее всего, это делали кроты, и их-то и отловила умная кошка. К тому же кроты живут семьями, в отличие от хорьков, предпочитающих одиночество.
Пишу я это не для того, чтобы крохоборски упрекнуть Садулаева за мелкую неточность: на качестве текста она никак не отражается. Делов-то: при переиздании исправить одно слово, поменять хорьков на кротов. Однако эта крохотная деталь подсказывает, что буколические картинки довоенного Шали не столько явление подлинной памяти, сколько литературный прием. Говорю не в упрек автору, ибо хороший
Тут есть одно важное слово: военный летчик стреляет, забавляясь. И когда старая русская женщина, мать повествователя, грозит летчику кулаком и посылает проклятие и небо покрывается тучами, а летчика сбивают «одиночным выстрелом из АКМ», находят на земле запутавшимся в стропах парашюта и перерезают ему горло, то у читателя возникает чувство, что само небо наказало садиста.
Когда же читаешь, ну, скажем, Аркадия Бабченко, ну вот хоть относительно недавнюю подборку «Маленькая победоносная война» («Новый мир», 2009, № 1), — вовсе не ура-патриотическую, а насквозь пропитанную пацифистским пафосом, — испытываешь сочувствие к русским солдатам, оказавшимся между молотом и наковальней. С одной стороны — приказ, который солдат не может отказаться выполнять, с другой — враждебность местного населения, ненавидящего оккупантов. Даже дети жестами показывают перерезанное горло и вскидывают кулаки вверх, когда колонна проходит через села. А если еще солдат постоянно обстреливают («Трассера летят из снега, из каких-то пустых домов или из деревьев»), как тут будешь считать жителей чеченской деревни — мирными? Да и если подумать — сбили же мирные жители Шали самолет и горло пленнику перерезали… Одиночным выстрелом из АКМ? Хм… «Может, это был ЗРК „Оса-АКМ”»? — не без иронии предположил мой добрый знакомый-военспец, которому я задала вопрос о правдоподобности этой сцены (поясню, что ЗРК — это зенитно-ракетный комплекс).
«Мне не нравится, когда мои тексты воспринимают как „слово с той стороны”, — заканчивал Садулаев повесть прямым обращением к читателю. — <…> Потому что нет „той стороны”. У нас одна сторона, общая… Здесь есть концептуальное непонимание, смещение позиций. Вернее, конструирование несуществующей контрпозиции: „чеченцы и русские, они и мы, свои и чужие”. Постарайтесь читать повесть, убрав установку, что это „они” пишут о „нас”. Поймите, что это „мы” пишем о „себе”».
Очень политкорректно. Но совершенно не вяжется с содержанием повести. Контрпозицию все-таки конструирует писатель, а не читатель. И победой Садулаева как писателя является именно то, что читатель проникается сочувствием и состраданием к жителям далекого и дотоле чуждого Шали, застигнутым войной в их собственных домах. А победой Бабченко как писателя является сочувствие, испытываемое читателем к русским солдатам, брошенным распоряжением начальства в нелепую войну. Они еще ничего не совершили на этой земле, но уже предупреждены о возможной участи жестом «мирных» жителей (перерезанное горло).
Однако почти одновременно с публикацией в «Знамени» выходит в «Континенте» другая повесть Садулаева, «Когда проснулись танки», в которой действительно снята оппозиция «они» и «мы», «русские» и «чеченцы». Два друга. Оба русские по матери и чеченцы по отцу. Оба родились в Шали. Тщательно подчеркивается, что это не просто дружба, — в ход идет миф о близнецах и даже миф об андрогинах. «Мы вдвоем были тем самым андрогином, мифическим существом, цельным и совершенным, которое боги разделили на две части из зависти и из ревности...» Повествование ведется то от лица одного героя, то от лица другого. Один из них остается в Шали. Другой уезжает в Россию. Один становится боевиком. Другой — омоновцем. Они встречаются в бою, оба с автоматами в руках. Смотрят друг на друга: «Мы вспомнили все, и даже главное, что мы всегда были одним целым». Но кто же все-таки выстрелил? А вот это и неизвестно. «Тот из нас, кто выстрелил первым, написал эту повесть». И убил часть самого себя. Автора есть за что упрекнуть: в повести нет того очарования, что в «Ласточках», эмоциональный накал искусственно подогрет, слишком отчетливо видна конструкция. Но повесть чрезвычайно интересна тем, что в ней появляется мотив двойничества, который потом сделается почти постоянным.