Новый Мир (№ 4 2010)
Шрифт:
Так кто же участвует в описанных событиях? У нас есть три версии.
Первая: рассказчик — Тамерлан Магомадов, живший в России, вернувшийся в родное Шали, примкнувший к боевикам и получивший душевное расстройство после всех описываемых событий.
Вторая: рассказчик все тот же Тамерлан Магомадов, страдающий раздвоением личности и вообразивший себя боевиком, а в действительности все время войны пребывавший на территории России.
Третья: рассказчик — Артур Дениев, вообразивший себя погибшим на его глазах Тамерланом Магомадовым. Но тогда актуализируется и первая версия: что Тамерлан Магомадов все-таки в Чечне воевал.
Отношения рассказчика и его двойников так до конца и окажутся не
Однако условность поведения героя делает приемлемым неожиданный сюжетный поворот романа. Побегав по горам с боевиками, попадая в засады, чудом избегая смерти, пожив затем в России по подложным документам, собирая деньги на джихад, герой чувствует усталость от бессмысленной борьбы. Однажды, передавая через связного деньги и разговорившись с ним, герой случайно узнает, где будет Масхадов в определенный день. Тамерлан принимает решение сдать Масхадова. За сведения о Масхадове обещаны 10 миллионов долларов: это публиковалось в российской печати. Тамерлан находит посредника при штабе, промышляющего работой на обе стороны (этот посредник у него на крючке), и продает нужную федералам информацию. Масхадова убивают. Тамерлан получает деньги. Не 10 миллионов, конечно (как писали газеты), а 270 тысяч евро.
Что значит этот финал? Сам герой кажется раздавленным собственным предательством и стремится объясниться. «Я сдал его не за деньги. Не деньги главное… Иуда Искариот в Гефсиманском саду поцеловал бы Иисуса из Назарета и без денег. Совершенно бесплатно. Деньги он взял, чтобы было проще».
Предательство Иуды — один из вечных сюжетов мировой литературы. Данте помещает Иуду в пасть Люцифера, а вместе с ним «предателей величия божеского и человеческого» — Брута и Кассия. В том же кругу находятся и предатели родины и единомышленников, и предатели друзей и сотрапезников. Леонид Андреев, Максимилиан Волошин и Борхес Иуду из пасти Люцифера извлекают. Предатель оказывается выразителем Христовой воли, принесшим себя в жертву ради свершения подвига искупления.
Садулаев, хорошо читавший Данте (главы романа «АD» названы канцонами и снабжены эпиграфами из Данте), оказывается ближе к Борхесу (или Леониду Андрееву). «Мое предательство — это был мой духовный подвиг. Акт отречения!» — настаивает Тамерлан.
Что-то не получается. Если предательство Иуды рассматривать как жертву во имя Христа, то атеистическим аналогом этой жертвы было бы предательство лидера какого-либо движения во имя превращения его в знамя, символ борьбы. Так иногда случается, что мертвый вождь служит делу лучше, чем живой. Относительно свежий пример: убийство Мартина Лютера Кинга не только не подкосило движение за гражданские права негров в Америке, но, напротив, вдохнуло в него новые силы: убитый стал святым, мучеником.
Но Масхадов — не харизматическая личность, его смерть не пробудит в соратниках ни жажду мести, ни жажду борьбы. Совсем наоборот: герой говорит, что, сдав Масхадова, он прекратит войну, которая перестала соответствовать интересам простых чеченцев. Они хотят нормальной жизни, «война уползала, как змея в нору, а мы хватали ее за хвост и тянули обратно: нет. Так просто мы тебя не отпустим, ты еще покусаешь нас своими ядовитыми зубами».
Так какой же из мотивов истинный? Эта нелогичность вовсе не является промахом писателя: оправдывается не автор, а его герой, путаясь в мотивах, нагромождая их, примешивая к рассказу шокирующую картину глумления над обезображенным баротравмой телом, утешая себя тем, что Масхадов избежал унижения, выпавшего на долю Салмана Радуева, превращенного в клоуна, маньяка, идиота. Но в любом случае сюжетный ход с предательством героя ослабляет драматический накал рассказанной истории и снимает романтический флер с чеченского сопротивления (трагедия может закончиться гибелью героя, но не его предательством).
Впрочем, автор не замедлит напомнить: да ничего этого, возможно, и не было. Есть палата, доктор и неизвестный
Интонации нового века
Костюков Леонид Владимирович - прозаик, поэт, эссеист, критик. Родился в 1959 году. Окончил мехмат МГУ и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор книг "Он приехал в наш город", "Просьба освободить вагоны", "Снег на щеке", "Великая страна. Мэгги" и многочисленных журнальных публикаций. Работает в "Полит.ру". Живет в Москве.
Этой статьей мы продолжаем разговор о современной поэзии, начатый Ильей Кукулиным в январском номере "Нового мира".
Некоторые общие рассуждения
Давайте для начала подумаем, с чем, с каким объектом имеет дело автор, взявшийся в начале 2010 года писать статью о национальной поэзии ХХI века. То ли ему предстоит более или менее убедительно и живо изложить свои вкусовые предпочтения, то ли как-то попробовать описать реальность, возникшую помимо его вкусовых предпочтений, вне зависимости от того, нравится ему означенный корпус или нет, целиком или частями. Первый подход — для краткости назовем его критическим — привлекателен, но кажется немного непрофессиональным. Во втором (филологическом) есть элемент ответственности и непредвзятости. В подобной (но, заметим, все же принципиально иной) ситуации, например, преподавания в 10-м классе учитель, предпочитающий Батюшкова, Боратынского, Веневитинова, Бенедиктова и Случевского, все-таки вынужден сосредоточиться на Пушкине, Лермонтове, Тютчеве, Фете и Некрасове. «Правильный» выбор осуществляет время — эта формула настолько общепринята, что не нуждается в комментариях.
Поставим вопрос так: формируется ли за десятилетие хоть какая-то твердая объективная данность, с которой мы вынуждены иметь дело, иногда и против веления сердца? Находясь в материале, непосредственно наблюдая ход литературного процесса, я могу ответственно констатировать: решения издателей современной поэзии, публикаторов, разнообразных жюри являются в лучшем случае вкусовыми, в худшем же — партийными, репутационными, цепными. Поясню последнее наблюдение: интересный поэт, открытый в одном месте, охотно подхватывается другими и «идет по рукам»; возникает своеобразный вихрь небольшой кратковременной «моды» внутри профессионального цеха. Если бы такие вихри были редкими, они заставили бы нас внимательнее отнестись к породившим их поэтическим поводам. Но они регулярны — и относятся скорее к свойствам цеха, как сквозняки присущи квартире и мало что говорят о силе ветра за окном. То есть я осознанно и жестко выбираю критическую позицию, не видя никаких объективных оснований для филологического подхода к несформировавшейся реальности. Иначе говоря, я очерчиваю некоторый неправильный круг авторов и произведений, вызывающих у меня живой отклик, и именно его обозначаю как поэзию нового века. Проговаривая некоторые пояснительные и оправдательные слова, которые не собираюсь выдавать за анализ.