Нуба
Шрифт:
Иногда днем, встречая мальчика на песке, маримму говорил ему незначащие слова — о скором дождевом ветре, о новых мисках или пришедшей со стороны родников рыбе. Редко и не при каждой встрече добавлял нужное.
— Не пытайся бежать впереди себя, не смотри из будущего в то, что делаешь сейчас. Это темнит твой глаз нетерпением и страхом перед огромностью пути…
— Дневные знаки учат твою ночь верным шагам. Не пропусти их.
— Не бойся возвращаться, дорога дождется тебя, если ты делаешь шаг. И еще один.
И он делал шаг. И еще один. Спал перед рассветом, утром медленно ел, вспоминая обрывки
Однажды он сидел, навалясь грудью на колени и, держа руку над котелком, уже раскрыл пальцы, чтоб с ладони посыпалась тонкая струйка летучей пыльцы пустынного зогго (часть ее должен развеять ветер, и Нуба ждал его несколько ночей, чтоб тот был нужной силы и дул точно с заката), как вдруг пальцы снова сомкнулись. Сжимая кулак, поднялся, понимая — все. Он сделал его. Обведенный закопченным краем котелка, отвар лениво пыхтел, лопаясь невидными на глянцевом черном фоне пузырями. От него пахло сухими травами, солнцем и шкурой непонятного, не знаемого им зверя.
Осторожно относя руку за спину, чтоб ни пылинки не уронить в готовое зелье, юноша отряхнул ладонь, вытер ее, потную, о сбившуюся кангу. Оглянулся с бьющимся сердцем. Его маримму стоял позади, на фоне черных деревьев с глянцевой, облитой светом костра листвой. Свет ползал по складкам белых одежд, казалось, маримму выкупался в светлой летучей крови — она еще живая и дышит. Блестели черные глаза под низко намотанным тюрбаном.
— Мать дала мне имя Байро и еще пять имен. Я отдал их все своему маримму, когда понял — мой путь не идет дальше этого места: я назначен учить и отпускать других. Теперь я беру имя Байро обратно и буду носить его снова. Это третье, возвращенное мне.
Он помолчал, будто прислушиваясь к ночной тишине. Покивал и махнул тонкой рукой:
— Иди, Нуба. Иди, выспись в последний раз сном обычного земного человека. Следующей ночью начинается твоя настоящая дорога. Зелье будет у меня.
— Я благодарю тебя, учитель… Байро.
— Иди…
Следующий шаг, первый на его настоящей дороге начался. Нуба весь день волновался, ожидая ночи. И, еле утихомирив себя, сел на пороге хижины, вслушиваясь в привычные ночные звуки. Сонно стрекотали ночные сверчки, далеко ухала и замолкала сова, говоря сама с собой, вскрикивали, возясь в листве, спящие обезьяны. Учитель Байро не приходил. Нуба, устав ждать, задремал, неловко осев на подогнутую ногу. И вскрикнул, выброшенный из сна жалящей болью в шее. Вскакивая, схватился за плечо, стряхивая кусачих крупных муравьев.
— Возьми, — сказал стоящий перед ним маримму, сунул в руку маленькую тыкву, в которой шуршало и потрескивало, —
— Учитель… — сказал Нуба, сжимая тыкву.
Тот уходил, освещенный белым светом луны.
Нуба снова сел, тараща глаза в ночь и пристроив тыкву на голом колене. Муравьи шебуршились, и он, передергивая плечами, решил держаться, чтоб не давать себя укусить.
Он держался и днем, делая обычные дела, только рябь на воде стала ярче и резала глаза, а стук топора в зарослях и негромкие возгласы учеников, несущих от родника воду, казалось, втыкались в виски.
Следующей ночью муравьи пригодились. А еще он много пил, прикусывая край долбленого кувшина зубами и не вытирая мокрого подбородка. Пил и выходил за хижину, нарочно медленно, стараясь протянуть каждый шаг и каждое действие, чтоб рассвет пришел побыстрее.
Рассвет пришел через множество вдохов и выдохов, через сотни вскриков сновидцев, доносящихся из леса, через пятнадцать злобных муравьев, кусающих мякоть у локтя. И солнце, вырвавшись из-за крыши хижины, вдруг загудело и заухало, мигая, как страшный красный рот. Нуба забрал удочки, ушел к своему бревну, оскальзываясь, долго лез и у самой развилки упал в воду, выбрался, фыркая, и рассмеялся. Горела кожа, покусанная муравьями, но все было почти нормально. Вот только солнечная рябь на воде сплеталась в непонятные письмена, непохожие на те, которым учил его маримму, водя пальцем по ветхим свиткам из пальмового листа. Не обращая внимания на уплывающую удочку, Нуба попробовал спеть знаки и снова засмеялся, потешаясь над своим голосом.
Маримму еще раз приходил, через две ночи, чтоб принести ему новых муравьев. А когда, еще через ночь, муравьи перестали помогать, остался с Нубой в хижине, сидел с ним у очага и, прикладывая к ноге мальчика тлеющую ветку, слушал его болтовню.
Следующий день стал самым мучительным для неспящего. То, что должно было сверкать — кричало. Грохотала рябь на воде, трещали блики на листьях, ахало небо, пуская солнечные стрелы в уши. Пронзительно, как огромные москиты, пищали белые тоги маримму, а черные плечи и колени учеников глухо и изматывающе бормотали.
Сидя у стены хижины Нуба поднял голову и осклабился. Голос его маримму отдавал едкой кислотой, как дикие плоды сегерика. Поливая затылок горечью, закричала с верхушки дерева обезьяна, забились в открытый рот, проваливаясь в горло, сладкие вопли пролетающей птичьей стаи. Он заговорил, не понимая своих слов, только чувствуя, как наливаются они солью, раздирающей глотку. И, промахиваясь, поймал поданный учителем Байро маленький сосуд, бутылочку мутного стекла без пробки. Суя к лицу, на ощупь нашел свой рот и присосался, надеясь, что зелье, принесенное учителем, прояснит его мозг. Бутылочка оказалась пустой. Хмуря брови, Нуба наклонился вперед, стараясь понять слова, что падали на песок изо рта его учителя и подпрыгивали, брызгая кислым соком.
— Зелье в тебе, — вопили слова, падая дохлыми муравьями, — другого нет-нет-нет, оно в тебе.
Бросил бутылочку наземь и откинулся к стене.
«Сейчас я умру». Мысль была в меру сладкой, свежей и хорошо пахла. С ней надо было побыть подольше. Как можно дольше. Остаться. Чтоб уже ничего…
«Умру»…
Через полузакрытые глаза он видел, почему-то наступил вечер, солнце, гудя, тащит за собой лучи, отражения, блики и стрелы на воде, и все это пищит, стрекочет и коротко постукивает.