О западной литературе
Шрифт:
Правда, в XX веке и эта концепция оказалась поставлена под сомнение. И не только ходом истории, но и наукой: фрейдизмом и социал-дарвинизмом со всеми отпочковавшимися от них теориями и дисциплинами. Отдав серьезную дань фрейдизму и посвятив памяти Фрейда возвышенное стихотворение, Оден сумел разглядеть в учении венского психиатра просветляющее и исцеляющее начало и вместе с тем удержался от шага в зияющую здесь бездну. Поэтому фрейдизм – в своей, так сказать, позитивной версии – предстает в его творчестве чем-то родственным, если не равнозначным искусству, а стихи на смерть Фрейда соседствуют с высоким гимном поэзии, каким предстал и навсегда остался триптих «Памяти Уильяма Батлера Йейтса», не только в силу близости двух скорбных дат. Целый ряд предвоенных (и первых военных) стихотворений Одена посвящен искусству и его творцам в их когда невольном, когда осознанном противостоянии Мировому Злу, воспринимаемому (скорей по Фрейду) не как органический изъян, но как болезнь:
Зло некрасиво и непременно человекообразно:СпитНа давно предугаданное им начало Второй мировой войны Оден откликнулся, возможно, самым знаменитым своим стихотворением «1 сентября 1939 года» с его сразу же ставшим хрестоматийным лейтмотивом: «Ближнего возлюби / Или погост и крест». Начало войны описывается здесь и как взрыв массового безумия, и как конец культуры, и как злоумышление «Похабных Отцов Страны», и как пагубная слабость демократии, в очередной раз пасующей перед тиранией. Внимательный читатель, несомненно, подметит в такой позиции внутреннюю противоречивость: ведь со Злом (с фашизмом), по Одену, нужно бороться – и вдруг сама эта борьба объявлена безумной и бессмысленной. Противоречие и кажущееся (предвидя бесчисленные жертвы войны, поэт заранее оплакивает их), и фактическое: в частности, негодование провозглашенным (на 1 сентября 1939 года) нейтралитетом США, на территории которых (в Нью-Йорке) Оден встретил эту дату и гражданином которых позднее стал, а также непонимание истинной (к моменту начала войны) роли СССР в ее развязывании лишили его необходимого хладнокровия. От чего стихотворение, конечно, только выиграло – но как шедевр поэзии, а не как гражданственное волеизъявление. «Ярость благородная» (так, по недоумию, назвали у нас сборник антифашистской лирики западных поэтов, выпущенный тридцать с лишним лет назад, – «ярость джентльменская», – криво усмехались переводчики) обрушивается в равной мере на всех участников (и неучастников) конфликта, различие не проводится, поэтически безупречные строфы (часть из них) становятся одномерными и плакатными:
Нейтральный небосвод,В который на потребуЦивилизацииВонзились небоскребы,Вобрал невпроворотВзаимообвинений;Но наше ремесло —Не зеркало, а призма, —И тычется в стеклоНос империализма,И миром правит зло.С этим стихотворением на устах шли в бой и погибали – интеллигенты, по крайней мере. Но поэт разочаровывался в нем с каждым годом все сильнее: менял и опускал строфы; наконец, окончательно отказался от перепечатки его в послевоенных сборниках. И даже в полном собрании стихотворений Одена «1 сентября 1939 года» можно найти лишь в разделе «Стихи, исключенные автором из основного корпуса». Но мы, в стремлении представить читателю не просто поэта, но путь поэта, отходим от этой традиции. Читающим по-английски можно порекомендовать замечательный анализ стихотворения в одноименном эссе Иосифа Бродского.
«Советско-германский пакт 1939 года, начавшаяся неделю спустя Вторая мировая война потрясли Одена, осознавшего эти события и как крушение собственных высоких иллюзий, в которых будущее представало торжеством социальной справедливости, разума, свободы, – пишет отечественный исследователь А. М. Зверев. – Он уехал в США, сразу после войны приняв американское гражданство. ‹…› Страшная реальность того времени многое заставляла обдумать по-новому.
С рабочего стола Одена исчезают томики Маркса, уступив место сочинениям Серена Кьеркегора, датского мыслителя, еще в XIX веке обосновавшего идею восхождения личности к Богу через неизбежную и целительную стадию отчаяния, без которого невозможно осознать религиозное значение собственного жизненного опыта, – коренную идею христианского экзистенциализма. О своей обретенной вере Оден возвестил в стихах, помеченных 1941 годом. На самом деле тогда был только сделан решающий выбор. Истинное обретение придет к концу жизни, впрочем, так и не убедив ортодоксов в том, что оно свершилось».
Речь здесь идет о таких стихотворениях, как «Диаспора», «Восхождение», «Страшный суд» и о цикле сонетов «Героика». Любопытно, что в сходном направлении – хотя и куда более последовательно – эволюционировали в годы войны мировоззрение и творчество Элиота. Любопытно также, что христианский экзистенциализм, к которому через Кьеркегора пришел антифашист Оден, не избежал в лице своих ведущих представителей, и прежде всего Мартина Хайдеггера, сделки с дьяволом, то есть с фашизмом, тогда как атеистический экзистенциализм (Сартр, Камю) решительно ступил на тропу Сопротивления. Этим лишний раз подтверждается правота иронических строк Одена из стихотворения «Лабиринт».
В годы войны поэт создает крупномасштабные произведения: рождественскую ораторию «Для времяпрепровождения» и драматическую поэму «Море и Зеркало» (комментарий к шекспировской «Буре»). Это самые светлые, самые христолюбивые, самые благостные его творения. Впрочем, христианство Одена и здесь замешано на марксизме (или как минимум на гегельянстве): конечное торжество Добра предстает здесь синтезом вековечных тезы и антитезы. Да и сами по себе «Фауст» Гете и «Буря» Шекспира, избранные здесь предметом переосмысления и поэтического парафраза, – не лучшая подмога тому, кто вознамерился преодолеть собственные сомнения.
Так или иначе, обретенный
Перед таким – трагически осознанным – законом истории броня буржуазной демократии, буржуазной культуры оказывалась чересчур хрупкой. Демократия могла выстоять, только перестав быть демократией. Отсюда – маккартизм и многое другое. Сходных мыслей придерживался и современник Одена (и человек во многом аналогичной судьбы) Джордж Оруэлл. Было бы чудовищным упрощением воспринять его «1984» как сатиру антисоветскую. Обезличивание человека, совершаемое в рамках буржуазной демократии более изощренными, чем тупое насилие, но оттого ничуть не менее эффективными средствами, негативно вдохновило Оруэлла в той же мере, как и происходящее по нашу сторону железного занавеса. В 1953 году Оден описал буржуазную цивилизацию как безжизненную (то есть лишенную дыхания подлинной жизни) равнину (ср. стихотворение «Равнины»).
На первый взгляд и эти стихи пронизаны духом тираноборчества и антитоталитаризма – Кесарь, стражи… Но куда важней здесь мытарь (сборщик налогов). «Человеческое, слишком человеческое» (по Кьеркегору) подавляется Законом, Фортуна, даже повернувшись к тебе лицом, одаряет лишь жалкими пустяками.
Человек несчастлив изначально, несчастлив принципиально, в цивилизации, не им созданной, но ему навязанной, он ощущает себя пленником. Или – что страшнее всего, забывает и о том, что он пленник.
Искать спасения в любви земной и небесной? О небесной мы уже говорили: любовное приятие одухотворенного Верой бытия всегда давалось Одену с колоссальным чувственным усилием (и оставалось при этом все-таки умозрительным), как, например, в стихотворении «Пять Мерил», энергией ритма только маскирующем отсутствие истинного вдохновения (равнозначного здесь боговдохновенности). Не просто складывалось дело и с любовью земной. Гомосексуализм, не скрываемый, но и не афишируемый поэтом, придавал его любовной лирике определенную двусмысленность, накладывал печать изгойства, вел не в мир, но – прочь от него. Слава Одена в послевоенные годы упрочилась, но как бы окаменела, живой интерес к его поэзии (да и к поэзии вообще) постепенно сошел на нет, старость и респектабельное забвение пришли практически одновременно. Исчерпав гражданственный пафос своей поэзии (последнее и, возможно, наивысшее достижение – стихотворение «Щит Ахилла»), так и не придя к подлинной религиозности, поэт впал в то, что в XX веке (с легкой руки того же Элиота) принято называть поэтической метафизикой. (Термин, переводимый на русский язык лишь с легким оттенком презрения как умствование.) Теперь Оден принялся высвечивать (или просвечивать) предмет, понятие или факт, избранные темой стихотворения, на предмет поиска в них некоей загадочной – но истинной – метафизической глубины. Естественное для пожилого (а затем и старого) человека сужение непосредственных переживаний и впечатлений, подчеркнутое и усиленное добровольным изгнанием – Оден поселился в захолустной австрийской деревушке, лишь изредка выезжая оттуда в британские и американские университетские городки, – привело (впервые!) к разжевыванью, к мелкотемью, к болтливости. Истинный метафизический смысл поэзии Одена остался в прошлом (там, где он сочетался с гражданственностью и с интенсивными поисками Веры и как бы вырастал из них), не только фоном, но и определяющим жанром поэзии позднего Одена стали «стихи на случай». В значительной мере утратив контакт с читающей публикой, Оден все чаще принялся избирать для стихотворения конкретного адресата, посвящая стихи друзьям (или памяти друзей), приурочивая их к таким событиям, как высадка на Луну или ввод советских войск в Чехословакию, собственный отъезд из маленького итальянского городка или возвращение в него, не проводя – в своей новой возрастной субъективности – между всем этим аксиологической грани. Стихи оставались по-прежнему безупречны: по композиции, по форме, но – за редкими исключениями – не более того. Из них ушла обязательность поэтического высказывания – непременная примета лучших образцов поэзии Одена – и поэзии вообще. Здесь, впрочем, широкое поле для дискуссии – и такая дискуссия, начавшись еще при жизни Одена, не утихает и по сей день.