Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)
Шрифт:
Главный контраст книги — между Парижем туристов и Парижем Эренбурга — критик педалирует:
«Эренбург смотрел на Париж и снимал то, что Париж обычно прячет. Вышла поэтому книга, разоблачающая Париж. Столица Франции показывает посетителю свои бульвары, роскошные магазины, метрополитен, театры. Она ослепляет ярким светом, нарядными людьми, шумом и оживлением. А Эренбург снимал, глядя на Париж, то, что „в стороне“: грязные, темные, вонючие улочки и переулки, бездомных, которые проводят ночь свою на тротуаре, старьевщиков, „блошиные“ рынки, уличную убогую любовь. Книга дает задворки капиталистического Парижа, и оказывается на поверку, что нет большой разницы между блестящим городом европейской буржуазии и дореволюционным Гнилопятском».
Критик ведет свою партию
«Стариков и старух больше всего в книге Эренбурга. Он их замечательно собрал, редкую обнаружил способность рыться в человеческом мусоре и извлекать поразительные экземпляры человеческой дряхлости. У него и старьевщиков много потому, что он и сам оказался талантливейшим старьевщиком. Он не только любовно охотился по всему Парижу за редкими экземплярами старины, но и в людях молодых, даже в детях, охотнее всего отыскивал черты раннего старчества».
Так нарастает «негатив»:
«Книгу свою Эренбург язвительно назвал „Мой Париж“. Какой же это мрачный, грязный, кладбищенский Париж! Оказывается уже шестнадцать лет живет писатель среди этой капиталистической гнили и просто поразительно, как же это он не сбежал оттуда… Ведь до чего это трудно уберечь себя в таком окружении, не поддаться гнилостной заразе, не проникнуться и самому мрачными настроениями. Долгая жизнь на кладбище или в больнице не проходит даром».
Настает черед политической демагогии:
«Советский читатель, естественно, спросит в первую очередь, есть ли в книге Эренбурга парижский пролетариат. Это вопрос необходимый. Это не значит, что всякий писатель, который пишет о капиталистических странах, обязан писать и о пролетариате. Писатель может ограничить свою задачу. Он может сказать: меня интересуют только древние старушки. Это его право и он может показать нам прямо замечательных древних старушек, но значительность его наблюдений будет весьма относительной потому, что древние старушки занимают не слишком большое место даже в самых передовых капиталистических странах».
И наконец — главное обвинение:
«В Париже свыше полумиллиона рабочих и есть крупнейшие заводы автомобильной и авиационной промышленности. Есть стало быть и пролетарский быт. Рабочие живут и ведут борьбу. Об этом мы знаем из газет и из других книг… Это не „мой Париж“ — возразит Эренбург и будет по-своему прав. Его Париж — это не Париж пролетарских битв и пролетарского быта. Это вместе с тем не Париж крупной империалистической буржуазии, претендующей на власть во всей Европе. Париж Эренбурга — это и не Париж буржуазной техники и науки, хотя и загнивающих, но еще достаточно сильных, чтобы служить капиталу новейшими изощрениями хорошо вооруженной мысли. Париж Эренбурга — это Париж — местечко, Париж — Гнилопятск, и каким глубоким знанием местечковой жизни надо обладать, чтобы, находясь в центре мировых столкновений, схватить острым взглядом именно затхлость, отсталость, гниение блестящей мировой столицы. Книга Эренбурга, несомненно, разоблачает Париж, но она разоблачает и самого Эренбурга <…>. Эренбурга привлекают задворки. Боковой видоискатель оказал плохую услугу Эренбургу. Он действительно снимает только то, что „в стороне“».
Эти слова Илья Эренбург запомнил и привел их, рассказывая в мемуарах о книге «Мой Париж»; помнил он и другое: «Некоторые французы, в свою очередь разглядывая фотографии, говорили, что я тенденциозен. Я им отвечал, что имеется множество книг, показывающих другой Париж и сделанных опытными профессионалами» [365] . Его всегда обстреливали с двух сторон, но какие именно выстрелы были опасны, он хорошо знал:
«Я думаю, что все сказанное относится не только к фотографии, но и к литературе, не только к Парижу, но и к другим городам. Мне это кажется очевидным, но вот я пишу уже полвека и слышу все то же: „Не то снимаете, товарищ! Повернитесь-ка налево, там достойная модель с добротной, твердо заученной улыбкой“…» [366] .
365
ЛГЖ.
366
ЛГЖ. Т. 1.С. 585.
2. «День второй»
По общему мнению, именно книга «День второй» зафиксировала переход Эренбурга на «советские рельсы». Переход, осуществленный после долгих и трудных раздумий. История книги «День второй», как и ее последующая судьба, вполне драматичны.
«Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» оказалась последним сатирическим романом Ильи Эренбурга (сатирические страницы встречаются и в более поздних его книгах, но они относятся главным образом к Западу).
В 1926 году Виктор Шкловский писал в «Третьей фабрике»: «Есть два пути сейчас. Уйти, окопаться, зарабатывать деньги не литературой и дома писать для себя. Есть путь — пойти описывать жизнь и добросовестно искать нового быта и правильного мировоззрения. Третьего пути нет. Вот по нему и надо идти. Художник не должен идти по трамвайным линиям. Путь третий — работать в газетах, в журналах, ежедневно, не беречь себя, а беречь работу, изменяться, скрещиваться с материалом, снова обрабатывать его, и тогда будет литература» [367] . Подавляющее большинство писателей пошло вторым путем. По первому пошли единицы; их жизнь была мучительной, но победа безусловной.
367
Шкловский В.Еще ничего не кончилось… М., 2002. С. 369.
Эренбург писать «в стол» не мог — это было противно его природе, может быть потому, что литература не исчерпывала его жизни (недаром так близок ему был Стендаль!). Ему нужен был отклик на написанное, контакт с современной читательской аудиторией, потому что он писал для нее. (Он, пожалуй, не очень-то думал о далеком будущем своих книг и, по собственной формуле, писал «сегодня о сегодня», хотя несомненно разделял работу для газеты и писательство. В послевоенную пору Эренбург любил повторять, что газетная статья учит читателя, как прожить день, а книга — жизнь.) Первый путь, указанный Шкловским, был не для Эренбурга. Похоже, что он искал третьего пути.
С 1926 года в течение шести лет Эренбург не приезжал домой. После запрещения романа «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» его настойчиво занимали новые темы и новые жанры. Надеясь писать честно, интересно и при этом идеологически не враждебно СССР, он хотел не потерять контакта с современной читательской аудиторией на родине. Напрочь лишиться советского книжного рынка — для него как писателя фактически означало смерть.
На рубеже двадцатых и тридцатых годов Эренбург написал роман о закате французской революции «Заговор равных» — эта, единственная у Эренбурга, историческая книга получилась не без аллюзий на русскую революцию и печаталась в Москве предварительно кастрированная. С 1928 по 1932 год Эренбург написал цикл публицистических книг «Хроника наших дней» — об «акулах капитализма» (автомобили, спички, обувь, нефть, каучук, железные дороги, кино). Но эти книги («10 л. с.», «Фабрика снов», «Единый фронт») тоже были встречены советской цензурой с подозрением и допускались в печать сильно ощипанными либо запрещались вовсе, как «Единый фронт», не изданный на родине автора по сей день. Наконец, безусловная литературная удача Эренбурга — блестящая книга путевых очерков «Виза времени», но и ее издание сопровождалось разоблачительным предисловием и неодобрительными рецензиями. Тогда же вместе с О. Савичем Эренбург задумал серию антологий «Русские писатели о странах Запада»: когда с увлечением подготовили первую и напечатали ее малым тиражом в Париже («Мы и они» — книга суждений русских писателей о Франции и французских — о России), издать в СССР ее не разрешили, и продолжать трудоемкий цикл потеряло всякий смысл…