Облачный полк
Шрифт:
Потом мы снова побежали, Саныч уже тащил мой автомат, а я думал – вывалились ли у меня кишки, я очень боялся увидеть собственные отвратительные кишки…
Саныч пнул меня, схватил за руку и поволок по снегу, а я только брыкал ногами, но потом все-таки поднялся.
Собрались у последней бани. Дышали тяжело, всхлипывая. Глебов прислонил к стене пулемет, привалился сам.
– Надо за реку, в лес, – сказал он. – Сейчас побежите… Оружие держите. Не отстреливайтесь, только бегите, только вперед. Я скажу когда…
Но
Минометы.
Рядом. Взрыв и шелестение осколков вокруг. И я тут же вскочил и понесся что было сил, прижимая руками фуфайку к животу.
Сбоку еще кто-то бежал, рвались мины, горела баня, с неба падали дрова, свистело и грохотало, и неожиданно наступали необъяснимые моменты тишины.
Снег на склоне оказался неглубоким и плотным, я почти не проваливался и совсем не падал, разъехался только, ступив на лед, оставил красную отметину.
– Не останавливаться! – заорал Глебов. – Вперед!
Река неширокая, метров пятьдесят, речушка, рывок еще…
Меня повело, я вдруг понял, что сейчас умру, через минуту. Это было какое-то огромное знание, ощущение… невероятное, описать это нельзя, это свалилось вдруг и подмяло, но Глебов оказался рядом. Он схватил меня за ремень и потащил за собой. Река все не кончалась; Глебов держал меня за пояс, не давал упасть, а потом я почувствовал под ногами землю, схватился за кусты и пополз вверх.
Оглянулся.
Саныча с нами не было. Он лежал на склоне за рекой возле вымерзшего куста, уткнувшись лицом в землю. Я испугался, но тут он поднял голову и стал стрелять.
Я не видел немцев. Саныч стрелял, и с той стороны стреляли, но я не видел никого. Склон к воде был безлюден и пуст, разгоралась с задорным треском баня – война продолжалась.
– Вперед! – сипел Глебов. – Вперед, суки!
Мины рвались еще на том берегу, разбрасывая по белому рваные черные пятна, чуть дымящиеся воронки походили на дырки от пуль, как будто кто-то, засевший высоко – высоко на небе, расстреливал землю из огромной винтовки.
Саныч перекатывался между кустами, вжимался в снег, затем поднимал голову, стрелял.
Снег оказался глубоким, мы застряли, я завалился. В голове стало темно, я упал лицом в холод, понял, что не встану. Меня перевернули. Глебов, лицо перепачкано кровью, засохшей и свежей, и уже темной, Глебов очень хотел спать. Такие глаза бывают у невыспавшихся, желтые, непроглядные. Он схватил меня за ворот фуфайки и поволок вверх, по крути, застонал, выдернул на берег. Отдышался, поставил меня на ноги, привалил к дереву.
– Идти можешь?! Надо идти!!! Туда!
– Смогу, – ответил я.
– Тогда иди!
– Смогу…
– Вперед! – крикнул Глебов. – Не оглядываться!
Он оторвал меня от березы и подтолкнул осторожно, стараясь не повалить, бережно, ласково, как отец.
Я сделал несколько шагов и, конечно же, оглянулся.
Глебов уже переходил реку. Возвращался. Солнце показалось из-за леса, светило ему в бок, по снегу плясала худая нескладная тень с длинными руками.
Глава 14
Поезд стал замедляться заранее; город еще не начался, а паровоз загудел, сбросил скорость, за окном поплыли закопченные кусты, сквозь прокрытую сажей листву умудрялись прорисовываться белые цветы шиповника, наверное, недавно расцвели.
Я поспешил в тамбур, но там уже собралась очередь таких же торопыг с чемоданами, баулами и корзинами. Город приближался, и народ томился, обливаясь потом, окуриваясь «Беломором», матерясь и похохатывая. Потом кто-то не вытерпел и открыл дверь, однако прохладней не стало, зато внутрь стала пробиваться машинная гарь, и это тоже не очень-то смутило пассажиров. Все хотели вырваться на свободу из раскаленного вагона.
Но станции все не было, долго тянулись промышленные пригороды, элеваторы, трубы и теплообменники, двухэтажные дома дорожных рабочих, кривые улочки, депо с бесконечными вагонами и распотрошенными паровозами, много железа, цементные цеха и желтая мать-и-мачеха, пробивающаяся между залитыми мазутом шпалами.
Станция выскочила неожиданно. Появилась проводница и по обыкновению принялась ругаться на всех, но никто на нее не обижался – так у проводниц принято. Поезд остановился и стал выпускать людей из душных купе и коридоров.
Писатель ждал меня на скамейке напротив цветочной клумбы с фиолетовой звездой – видимо, перепутали семена. Я его сразу узнал, писателя, едва он поднялся мне навстречу.
– Здравствуй. – Писатель протянул мне руку.
Виктор. Дохлый неумелый корреспондент, осень сорок второго, испортил две пленки.
Рукопожатие у него было крепким, вырос. Я тоже.
– А вы изменились, – сказал он.
– Вы тоже.
Мы помолчали. Я разглядывал его, он меня.
Виктор. Одет по-московски, дорого. Загорелый. В очках. Наверное, оттого, что пишет много, он же писатель.
Он со мной еще зимой договаривался, в институт присылал письмо и телеграмму и два раза упрашивал меня по телефону. Мне, если честно, не очень хотелось с ним встречаться. Он сообщил мне, что он тот самый Виктор, из сорок второго, и хочет услышать…
А я не знал, что мне ему рассказать. Все, что я мог, я сообщил на следствии в сорок шестом, а потом повторял еще два раза. Но писатель уверял, что его интересует несколько другое. Он хочет сделать книгу, собирает свидетельства очевидцев, их почти не осталось, и он очень обрадовался, когда узнал про меня.