Обнажённые ритмы
Шрифт:
хозяйка Консесьон!
Он вступится, не робея,
за каждого, кто послабее.
Будь чёрный,
будь белый —
поможет слабому он.
Ходит дурная слава —
мой мальчик Симон дерётся,
мой мальчик Симон что дьявол,
негодник из негодников мой мальчуган
Симон.
Эх, вы не знаете, видно,
не знаете вы, какие бывают люди,
хозяйка Консесьон.
Пусть
пусть явятся чёрные негодяи,—
он так их разделает, мать пресвятая!
Мне можно поверить!
Ведь я-то знаю!
Он им вышибет зубы, он им своротит шеи,
он им выдерет патлы и раскроит котелки!
Он справедлив, и поэтому непослушный
из непослушных,
он справедлив, и поэтому пускает в ход
кулаки.
И пожалуйста, больше его не лупите!
Он не только ваш, но и мой!
И пускай он будет как бешеный,
пусть дерётся мой мальчик Симон!
Когда я его кормила, так он, чертёнок,
бывало,
все соски изомнёт. Поверьте — такому всё
нипочем.
Этот, будьте покойны, этот любую скотину
вмиг приструнить сумеет не окриком,
так бичом.
Я знаю, он будет добрым; он справедливым
будет —
не бейте его, хозяйка, не бейте его, не бейте;
и воры-надсмотрщики, и жестокие господа,
и злые чёрные, и злые белые
в руках его станут как шелковые, увидите сами
тогда.
Заметьте, хозяйка Консесьон,
он будет драться за чёрных и белых:
ведь что-то есть в нём и от чёрных!
Он будет добрым из добрых, он будет смелым
из смелых
и прославит имя Боливар.
Заметьте, хозяйка Консесьон,
хоть он и драчун — зато справедливый.
А справедливым быть нелегко.
Вы мать ему? Что ж, кровь, конечно, ваша.
Зато… моё молоко!
ХУАНА БАУТИСТА
Ну и парень этот негр, ну и парень!
Ловче беса, глаза — две наживки.
Смел, а крепок, что табак отменный.
Ну и негр Себастьян Гонсалес
с Барловенто!
Подмигнул ему Норберто Борхес,
и пошли они вместе с Норберто.
Хоть и был хромой Норберто Борхес,
но из заводил — самый первый.
Подстрелили
кандалы тяжёлые надели.
Восемнадцать месяцев Ротунды,
а после Пуэрто-Кабельо.
В полосатом тряпье, гремя цепями,
в понедельник, как обыкновенно,
сотни полторы арестантов
строили дорогу в Патанемо.
Вечер — лучшее время для побегов;
даже солнце торопится скрыться.
Не исчез ещё в Венесуэле
вольный народ, норовистый.
И бежал Себастьян Гонсалес.
Об этом сказал мне выстрел.
И поймали его, братец,
ой, поймали.
И на синем берегу Патанемо,
на синем, как его Барловенто,
тыщу ударов, ой, немало,
отвесят ему завтра под пальмой.
Он шагает по земле какао
среди стражников, могучий
и печальный.
Завтра парень свое получит
на синем берегу, у моря,
под родными небесами и пальмой.
Против строя стражников
арестанты выстроены.
Вдали островок —
Хуана Баутиста.
Дубовые прутья,
волны, листья
аккомпанируют
горнисту.
Ритм, негритянский ритм неистов.
Раз. Два. Три.
Море. Барабан. Хуана Баутиста.
Десять. Одиннадцать. Двенадцать.
Пальма, как пьяная, качает кистью.
Девятнадцать. Двадцать.
Ночи Курьепе, ночи Капайи…
Хуана Баутиста и Себастьян Гонсалес,
как ему легко плясалось.
Восемьдесят девять. Девяносто.
Глаза — две наживки,
Сто двадцать восемь.
Ночи Капайи, звёзды…
С чёрной Аугустиной Себастьян
Гонсалес
как же им вдвоём плясалось!
Четыреста двадцать.
Спина у негра, как его участок,
в бороздах глубоких,
в бороздах частых.
Спина у негра —
земля Барловенто.
Восемьсот пятнадцать.
Красный, красный
цветок какао на спине раскрылся.
Девятьсот тридцать.
Расплываясь в воздухе, Хуана Баутиста
грустной юбкой пальмовой рощи
колышет.
Её негр Себастьян Гонсалес
не дышит.
Мёртвый, цвета золы, лежишь ты,
на печи побережья простёртый,
сотрясаемый волной и пальмой,
навеки свободный — мёртвый.