Очерки античного символизма и мифологии
Шрифт:
Эта теория чистой фиктивности искусства прямолинейно развивается дальше. Живопись изображает вещь с какой–нибудь одной стороны, а не со всех. Значит, она изображает ее не как она есть, но как она является и кажется. Значит, и в этом смысле «искусство подражания далеко от истины» (598а—d). «Добрый поэт, если хочет прекрасно делать, что он делает, необходимо должен знать дело, а иначе он не в состоянии будет совершить его». Если поэт только изображает какую–нибудь вещь, а сам сделать ее не может, то это только значит, что он водится представлением, а не сущим. «Ведь кто, мне кажется, в самом деле был бы знатоком того, чему подражает, тот гораздо скорее занялся бы самыми делами, чем подражанием, и постарался бы на память оставить много собственных прекрасных дел, тот направил бы свою ревность к тому, чтобы более быть прославляемым, чем прославлять» (598е—599b). Таким образом, никакое искусство не может сравниться с жизнью и с творчеством реальных вещей. Гораздо лучше быть самому врачом, чем изображать его в поэзии. Платон спрашивает о Гомере и других поэтах: «Был ли кто–нибудь из них врачом, а не подражателем только врачебных слов? Кого какой–нибудь древний или новый поэт, по рассказам, сделал здоровым, подобно тому, как вылечивал Асклепий? Или каких оставил он учеников врачебной науки, как этот оставил детей?» «Не будем делать им вопросов и применительно к другим искусствам. Пройдем это молчанием. Но как скоро Гомер решился говорить о делах величайших и прекраснейших, о войнах и военачальниках, об устройстве городов и воспитании людей, то справедливо будет спросить и поиспытать его: любезный Гомер! Если ты относительно добродетели не третий от истины художник образа, — художник, названный у нас подражателем, — а второй, и можешь знать, какие
g) Все это настолько красноречиво говорит само за себя, что едва ли нуждается в пространном комментарии. Свободное искусство не существует для платонизма. X глава «Государства» с полной очевидностью показывает, что Платон всемерно возвышает реальное творчество и реальное взаимообщение людей — наперекор фиктивному творчеству в искусстве. Искусство — праздная забава. Искусство развращает нравы. Я не привел многих других текстов из Платона о подражании. В них Платон оценивает искусство прямо как безнравственное занятие. Искусство допустимо только ради служебных целей. Отдавая всякую дань уважения Гомеру как величайшему поэту, Платон, тем не менее, прямо говорит: «Однако же знай, что он должен быть принимаем в город, насколько лишь берутся в расчет его гимны богам и похвалы добрым людям» (607а). «Пусть она [,поэзия,] не обвиняет нас в жестокости и грубости; скажем ей, что философия и поэзия издавна в каком–то разладе» (607b). Мы, говорит Платон, «сами сознаем себя в восторге от нее, но быть предателем того, что кажется истинным, нечестиво» (607с). Ясно, что «подражание» противопоставляется у Платона не просто «рассказу», но реальному рассказу о реальных фактах. Например, в богослужении слова и действия идут от реальных личностей к реальным божествам. Это, следовательно, не есть подражание. Там же, где человек говорит не прямо от себя лично, но как бы нечто рисуя и изображая, там будет уже подражание. Слово «подражание» лучше было бы заменить словом «изображение» или «воспроизведение». Но если так, то критика подражания есть в устах Платона критика искусства вообще. Подражание и искусство нужны Платону лишь как оформление самой жизни, причем, конечно, жизнь эта — «идеальная», по идеям, т. е., прежде всего, религиозная и мистическая. Следовательно, то искусство, которое признает Платон, ни в каком случае не может выходить за пределы иконописи, церковного пения и храмового зодчества. Вне этого оно может кое–где играть второстепенную, служебную роль, так, чтобы на него не обращать особенного внимания и не отвлекаться от предметной истины.
h) После всего вышесказанного не стоит особенно распространяться о положении и характере наук в платоновском социальном строе. Прежде всего, это, конечно, не есть нечто самостоятельное. Они все должны вести только к созерцанию бытия божественного. Арифметикой граждане должны заниматься «не как люди простые», но нужно, чтобы они «входили своею мыслью в созерцание природы чисел не для купли и продажи, как занимаются этим купцы и барышники, а для войны и самой души, с целью облегчить ей обращение от вещей становящихся к истине и сущности» (VII 525с). Только «малая часть» геометрии занята практическими и техническими целями. Большая же часть ее «должна смотреть, что здесь направляется способствовать легчайшему усмотрению идеи Блага» (526de); «геометрия всегда есть знание сущего» (527b). Астрономия также должна меньше всего засматриваться на красоту неба. «Под именем науки, повторяю, которая заставляет душу смотреть вверх, я не могу разуметь ничего иного, кроме того, что рассуждает о сущем и невидимом, по верхам ли зазевавшись или зарывшись внизу, приобретает кто известное знание. Если же хотят приобрести знание, зазевавшись вверху на что–либо чувственное, то утверждаю, что и не узнают ничего, ибо такие вещи не дают знания, и душа будет смотреть не вверх, а вниз, хотя бы кто хотел узнавать вещи, плавая на море или лежа на земле лицом навзничь» (529bс). «Небесным разнообразием… надобно пользоваться в значении образца для изучения предмета невидимого» (529de). Это — первое. Далее, науки не только суть служительницы монашеского созерцания и богословия, но и самый характер их, виды их также связаны с основной социальной сущностью платонизма. А именно, это науки исключительно пластически–архитектонического характера. Это — арифметика, геометрия, астрономия, музыка и диалектика. Все эти науки оперируют или просто числом, или четкими и резкими идеями. Распространяться о структуре этих наук здесь не место; я это делаю, кроме того, в другом месте. Но чрезвычайно важно помнить, что самый выбор этих наук обладает подлинно платонической природой. Античному платонизму чуждо всякое историческое знание, потому что для появления истории необходима специфическая острота восприятия времени и чувство важности и неповторимости современного потока. Платонизм же есть теория вечности, или, вернее, принципиального равновесия вечности и времени, когда время нисколько не выпирает из вечности и не дает ничего нового. Это приводит к тому, что платонизм в своей социальной структуре космачен, но не историчен и что никакая история не могла занять никакого места в этой системе платонических наук. Тем более отвратительны платонику всякие прочие науки и среди них в особенности экономические, политические или технические. Для платоника всякая политическая экономия — печальная необходимость; и он заинтересован в ней не более, чем в хорошем ватерклозете.
11. Брак, любовь и семья. Итак, социальное значение наук и искусств в платонизме нами выяснено. Хотя этим и предыдущими рассуждениями о классах платонического общества достаточно определенно обрисована социальная природа платонизма и хотя цель настоящего очерка не есть изложение платоновского «Государства» в его системе, а лишь — принципиальная обрисовка платонически понимаемого социального бытия, все же есть еще один пункт, которого нельзя не коснуться, — настолько он яркий и показательный именно для социальной природы платонизма.
а) Платонизм бывает разный. Мы сейчас изображаем языческий вообще, в частности греческий и еще более в частности — платоновский платонизм. Греческое мироощущение, выросшее на интуициях живого человеческого тела, как я это уже не раз показывал, накладывает неизгладимую печать и на весь платонизм. Это мы видели в общей отвлеченной диалектике идей. Это мы видели в структуре взаимоотношения общего и индивидуального в социальном бытии. Это мы видели в характеристике каждого из трех классов, в исповедуемой Платоном мифологии, в оценке наук и искусств. Теперь мы увидим то же в проблеме семьи, любви и брака. Платонизм, как язычество, есть в основе культ тела. След., идеи, при всей своей ум–ности, идеальности и бестелесности, содержат в себе, в качестве своего подлинного и последнего основания, не что иное, как смысл тела. Но тело — безлично. След., и идеи, как смысл тела, безличны. Созерцание идей не
Христианский платонизм прямо запрещает и семью, и брак, и любовь. Ведь ясно уже из предыдущего, что христианский платонизм есть монашество. Монашество же обязуется не иметь семьи, не вступать в брак и не любить женщин. Но что такое языческий платонизм и что такое языческий монастырь? Язычество есть прельщенность телом. Монастырь же требует отказа от тела. Как при этих условиях возможен языческий монастырь? Это — весьма интересный вопрос, и на нем мы еще и еще раз убеждаемся, как исследователи далеки от связного и подлинного понимания Платона, если они не умеют показать и разрешить это противоречие и этот синтез телесной прельщенности и аскетического идеала монаха–платоника.
b) Вдумываясь глубже в эту проблему, мы замечаем, что это противоречие действительно есть синтез; только надо уметь описать его так, чтобы это вышло не по–христиански, не по–западному, не по–нашему, но именно по–платоновски. Итак, язычество — прельщенность телом и тварью. В эпоху, когда оно в своей философии развивается до учения об идеях, оно дает эту прельщенность как систему идеализма. Но что такое идея? Идея есть смысл бытия. Бытие есть тело. След., идея есть смысл тела. Тело само по себе мертво, оно — антипод личности. Личность неповторима, тело — повторимо, формально–обще, тело — материал, слепой и глухой, осмысленный чем–нибудь иным. Стало быть, идея есть смысл мертвого тела, смысл слепого и глухого материала. Это значит, что идея — неличностна, недуховна, схематична. Но тело живет только идеей и смыслом, смысловой формой, ибо само по себе оно бессмысленно и бесформенно. Значит, в платонизме тело живет такой идеей, которая не есть идея чего–нибудь духовного или нетелесного, но телесного же. Сама идея нетелесна, но это идея — телесного. Идея осмысляет бытие только в смысле телесности, т. е. схематизма. Итак, кто признает существование только тела и для кого тело есть только тело, тот не может увидеть и самого тела в его подлинной жизни, а видит в нем лишь схему, так как всякое тело не может быть только телом; и в полной мере тело оно только тогда, когда есть и еще что–то, в отношении к чему оно — тело. Итак, культ тела и прельщенность телом диалектически приводят к проповеди тела как пустой схемы, тела как голого факта, которому несвойственно ничто личностное и духовное. Факт тела признается и поощряется, а смысл его отрицается. Такова диалектика всякого материализма. Такова диалектика и того вида материализма, который есть язычество. Такова, стало быть, диалектика и платонизма, если мы возьмем его так, как он реально существовал, без всяких западных привнесений.
Это — удивительная диалектическая связь понятий, которую, кажется, никто еще не продумывал относительно Платона во всей ее неумолимой последовательности. Платона все клеймят кличкой идеалиста. Но большею частью эта кличка употребляется людьми, никогда не читавшими Платона или читавшими очень по–европейски. Конечно, раз у Платона есть учение об идеях, то он как–то идеалист. Но, по–моему, это такой идеализм, который по смыслу своему является подлинным и настоящим материализмом. Он — мистик, он — экстатик, он — богослов, но он, по–моему, материалист. И тут уже ничего не поделаешь. Хочешь не хочешь, а с этим приходится согласиться. Лучше же совсем бы не употреблять этих многозначных и уже потерявших всякую определенность терминов — «идеализм» и «материализм».
с) Теперь обратимся к вопросам семьи, брака и любви. Признает ли строгий платоник брак или нет? Для кого идея не есть идея тела и кто живет согласно такой идее, для того не существует никакого брака, по крайней мере, физического. Но сейчас мы анализируем не какой–то вообще, а очень определенный платонизм, — античный и платоновский. Такой платонизм, при всей своей строгости, есть философия идеи тела, т. е. он признает тело (вернее — его факт), хотя и по необходимости опустошенное, схематичное. Это значит, что античный платонизм допускает брак, но выбрасывает из него всякое духовное и личностное содержание. Платонизм признает необходимость физического рождения детей, но тут не должно быть ничего другого, кроме факта рождения. Поэтому родить детей надо, но не должно быть ни семьи, т. е. ни отца, ни матери, ни детей (в собственном смысле), ни какой–нибудь любви. Платонизм признает только ту долю «любви», которая необходима для того, чтобы мужчина и женщина сошлись и женщина родила младенца. А если можно без любви, то это еще и лучше. Монаху вовсе не подобает заниматься такими вещами; полиции некогда этим заниматься, да и жизнь ее слишком аскетична, чтобы это разрешалось. Может быть, только рабочие и крестьяне испытывают эти чувства, но ведь на то же они и низшее сословие, лишенное высоты и благородства двух других сословий. Любовь, это тоже есть недостойная забава, вроде искусства. Она живет не истиной, но — представлением и лживым мнением. Это — пустяки, о которых не стоит и говорить. Платонически рождать значит рождать без любви. Да и какая же может быть любовь, если, по Платону, браки декретируются правительством, которое обязано преследовать цели рода, цели государства, а вовсе никак не отвечать тем или иным чувствам своих граждан. Платонически любить значит брать ту женщину, которую прикажет правительство, и брать только на раз, с единственной целью — дать ей возможность стать беременной. Он должен и забыть эту мимолетную подругу, и обязан не знать, какой будет от нее младенец и будет ли, равно как и этого младенца, тотчас же после появления на свет, возьмут от матери и сделают все, чтобы мать и ребенок никогда потом не встретились и не узнали друг друга. Зачем встречаться и узнавать? Чего доброго, начнутся всякие чувства, слезы, любовь. А это все очень вредно. Надо быть или монахом, или полицейским, или рабом–послушником, а быть отцом, быть матерью, быть сыном или дочерью вы не имеете никакого права. Любить надо бога, а не родителей или детей. Любить надо идеи, а не семью. Любить надо истину, а не женщину. Впрочем, мужчины и женщины, миновавшие возраст, когда они способны производить детей, могут, если угодно, соединяться, но только для полного платонизма требуется, чтобы они опять–таки не любили друг друга и не образовывали семей, а соединялись как попало и с кем попало. Платонически любить в этом возрасте значит совокупляться с кем угодно, значит сходиться, но — только без всякого чувства, с кем попало и как угодно часто. Но посмотрим, что говорит сам Платон на эту тему.
d) Нам необходимо установить закон, говорит Платон, по которому «все эти женщины должны быть общими всем этим мужчинамзакон, «что ни одна не должна жить частно ни с однимДолжны быть «тоже общими и детиу так, чтобы и дитя не знало своего родителя, и родитель — своего дитяти» (V 457d). «Поэтому ты, в качестве законодателя… как избрал мужчин, так изберешь и женщин и раздашь их, сколько можно будет, по способностям. А они, имея общие жилища, общий стол и не владея частно никакою собственностью, будут вместе и, смешиваясь между собою, как в гимназиях, так и в других условиях воспитания, самою врожденною им, думаю, необходимостью повлекутся к взаимному совокуплению… После этого мы установим браки, и браки, сколько достанет сил, священные. Священными же пусть будут самые полезные… А как будут они самыми полезными?.. Во–первых, между этими самыми [домашними] животными, хотя они вообще благородны, нет ли и не бывает ли отличных? Есть. Так от всех ли равно делаешь ты приплод или стараешься делать его особенно от отличных? От отличных» (458с—459а). Соединять надо именно тех, которые находятся в цветущем возрасте.. Если хотят вывести хороших лошадей, то поступают именно так. «По допущенному выше… надобно, чтобы отличные соединялись [браком] большею частью с отличными, а худшие, напротив, с худшими и чтобы первые из них воспитывали детей, а последние — нет, если стадо имеет быть самым превосходным. И все это должно скрываться в тайне от всех, кроме правителей, если стаду стражей надо быть опять наименее возмутимым». «Так не должны ли быть учреждены праздники, на которые мы соберем невест да женихов и на которых будут совершаемы жертвоприношения, а наши поэты постараются воспевать приличные тогдашним бракам гимны? Количество же браков не возложить ли нам на правителей, чтобы они, имея в виду войны, болезни и все такое, позаботились припасти нужное число мужчин и чтобы таким образом государство у нас было, по возможности, и не велико и не мало?» «И всегда рождающихся детей не должны ли брать поставленные над этим власти, состоящие либо из мужчин, либо из женщин, либо из тех и других?.. Взяв детей от добрых, они будут уносить их, думаю, в огражденное место, к некоторым кормилицам, живущим отдельно, в известной части города; а детей от худых и вообще всех родившихся с телесными недостатками станут скрывать как следует в тайном и неизвестном месте». «Не позаботятся ли они также и о пище, приводя в то огражденное место матерей, когда набрякнут у них груди (причем употреблять все искусство, чтобы ни одна из них не узнала своего дитяти), и доставая других, имеющих молоко, если матери будут недостаточны?» (459b—460d).