Один год
Шрифт:
– Здорово, конечно, вы наши типы дали, - сказал он, - в духе соцреализма, но некоторые детали я бы вычеркнул. Вот, например, где вы даете день получки. Что, дескать, бедноваты мы. Прочтут какие-нибудь английские лорды или американские бизнесмены и начнут над нами потешаться. А разве они могут, например, понять, какой человек Николай Федорович Бочков? Они даже и не поверят, что такой живет и работает в действительности. Или Иван Михайлович, вот что у него одна комната...
– А чего, - выходя из ниши и постукивая деревяшкой, сказала Патрикеевна, - вовсе не одна. Где я помещаюсь,
Ханин улыбался чему-то, протирая очки.
– Вообще-то здорово! - сказал Окошкин. - Народу нашему понравится. И Толя Грибков как живой. Смерть его тоже дадите?
– Дам.
– Только чтобы пессимизма не было, - предупредил Окошкин, - молодежного читателя надо учитывать...
Патрикеевна ушла в кухню поджарить на ужин брюкву, Окошкин еще побродил по комнате и вздохнул.
– Как личная жизнь Ивана Михайловича протекает? Без изменений?
– Все так же.
– Жениться бы ему!
После легкого ужина из жареной брюквы Окошкин доел печенье, допил портвейн, еще раз со скорбью оглядел комнату и уже у двери сказал:
– Поверите, гимнастерку на работе чернилом замазал, боюсь домой идти. Что с человеком сделали, а?
– Они тебя вышколят, - из ниши сказала Патрикеевна, - шелковый будешь...
Василий Никандрович махнул рукой и ушел.
Телеграмма
За четыре дня до окончания срока путевки Лапшин получил письмо от Балашовой.
Читая после обеда кривые, сбегающие вниз строчки, Иван Михайлович по первому разу почти не понял содержания письма, но ясно и точно чувствовал только одно, Кате плохо, очень плохо, и он обязан сейчас, не откладывая, не раздумывая, ничего не взвешивая и ничего не прикидывая, вмешаться всей своей тяжелой силой в ее запутанную, невнятную, непонятную ему жизнь.
И он сделал все, что было в его возможности: во-первых, сочинил Катерине Васильевне короткую, почти деловую телеграмму с просьбой "приехать" сюда немедленно самолетом, так как здесь ей будут созданы "все условия для поправления здоровья и отдыха". Во-вторых, аккуратно пересчитав всю свою наличность (ее почему-то осталось не так уж много), он телеграфом же отправил Кате триста рублей. В-третьих, на все оставшиеся деньги разослал депеши - Баландину с просьбой продлить отпуск "по личным причинам" еще на десять дней и прислать в долг пятьсот рублей, Пилипчуку тоже насчет денег и Криничному хитрое телеграфное послание с просьбой позвонить Ханину насчет посылки телеграфом денег для Лапшина и с другой просьбой Криничному - еще позамещать Ивана Михайловича по причине "некоторых обстоятельств".
Насквозь пропотев от всей этой писанины в крошечной, звенящей злыми, осенними мухами комнатке местного отделения связи, Иван Михайлович пошел на пляж и долго плыл навстречу волнам, пофыркивая и думая свои длинные, трудные думы, поглядывая на садящееся солнце и немного сердясь на себя за тот разнобой в мыслях и чувствах, который он сейчас испытывал.
Но море и усталость взяли свое. Постепенно он успокоился и к ночи, встретившись в аллейке с директором Дома Викентием Осиповичем, попросил
– Вашу лично путевку, я надеюсь, продлить нам удастся, - сказал он тем голосом, которым хозяйственники и в собственных глазах, и в глазах своих собеседников поднимают свой авторитет, - так я рассчитываю, товарищ Лапшин. Что же касается до вашего... приятеля... который... прибудет, - то здесь могу вам порекомендовать обратиться к нашему Лекаренко. Он может комнатку сдать и оборудовать все достаточно культурно. И питанием, разумеется, обеспечит...
Лекаренко Лапшин нашел на кухонном крыльце. Помахивая на себя в духоте поварским колпаком, тот молча выслушал Ивана Михайловича, кивнул и спросил:
– Завтрак сделаем к встрече?
– Какой завтрак? - удивился Лапшин.
– Ну, чтобы все исправно было. Цветы, фрукты, перепелочек можно зажарить, как надо для времяпрепровождения отдыха...
– Пожалуйста, - немного растерянно сказал Лапшин, - если надо, так надо.
Днем пришли деньги от Пилипчука и от Прокофия Петровича. Баландин писал в телеграмме также, что Лапшину предоставляется дополнительно пятнадцать дней отпуска "для поправления здоровья". Тотчас же Иван Михайлович телеграфировал Окошкину, чтобы тот помог Балашовой получить билет на самолет и, по возможности, проводил ее на аэродром.
Ни читать, ни более или менее толково думать в эти дни Лапшин не мог совершенно. Он либо заплывал очень далеко в море, либо отправлялся в "контору связи", либо мерял шагами свою комнату из угла в угол, потихоньку насвистывая и силясь представить себе, как это все произойдет. Но представить себе толком он ничего не мог: он только видел перед собою измученное лицо Кати, ее большой, ненакрашенный рот и круглые, глядящие прямо на него глаза.
Телеграмму от Окошкина принесли в мертвый час. Кроме адреса, числа и номера самолета, он прочитал всего пять слов, от которых испытал невыразимое чувство облегчения и даже счастья: "Балашова вылетела горячий привет Окошкин".
– Ах ты, миляга! - говорил Лапшин, тяжело ступая по гравию в боковой аллее. - "Горячий привет"! Ах ты, Окошкин!
Но думал он не про Окошкина, а про Катю.
Потом - заспешил: ему вдруг показалось, что решительно ничего еще не приготовлено. И, отыскав Лекаренко, сердитого из-за слоек, которые "не заладились" к полднику, он вытащил его из кухни и отправился с ним смотреть будущую Катину комнату.
"Балашова вылетела, - думал он на ходу словами Васиной телеграммы, горячий привет Окошкин. Балашова вылетела".
Домик был чистенький, голубенький, под черепицей. "Украденная из Дома отдыха", - успел подумать Лапшин, но тотчас же об этом забыл. И комната была большая, прохладная, чистая, с цветами в горшках, ковриками, горой подушек на кровати и старым ломберным столом.
– Еще, конечно, диван тут поставим, - говорила супруга Лекаренко, молодая, с кошачьими повадками, с мягкими движениями женщина. - Ну, не совсем диван, вроде бы тахта. Ковер, конечно, можно положить. Вообще, за уютность я отвечаю...