Один год
Шрифт:
– У нас одинаковые ружья. Мы никогда не смотрели, какое чье. Мы не чужие люди, мы - братья.
– И потому вы говорите, что стрелял ваш брат?
– Я говорю правду.
– До сих пор вы не сказали ни одного слова правды. Кто стрелял?
Глеб Невзоров сжал ладонями виски.
– У меня нестерпимо болит голова, - сказал он. - Я прошу прекратить допрос. Я - болен. В таком состоянии я не могу...
Зазвонил телефон, Лапшин взял трубку.
– Это ты, Иван Михайлович? - угрюмо спросил Ханин.
– Ну, я.
– Совсем плохо.
– Антропов там?
– Да.
– Хорошо.
Несколько секунд он молчал. Глеб вглядывался в него исподлобья - что узнал этот человек? Ничего не понял и глухо застонал, якобы от невыносимой боли.
– Не прикидывайтесь. У вас ничего не болит. Если вы сейчас не скажете, кто стрелял, я устрою вам немедленно очную ставку с Олегом. Вам ясно, о чем я говорю?
Неслышным шагом к Лапшину вплотную подошел Бочков, показал записку: "О.Невзоров утверждает, что стрелял брат. Слышал также крики в отношении помощи раненого Самойленко. Похоже на правду. Очень плачет".
Иван Михайлович подумал и кивнул. Вновь он перехватил исследующий, ненавидящий взгляд Глеба. Бочков плотно притворил за собой дверь.
– Мое ружье было похищено братом! - гортанным голосом сказал Невзоров. - Можете записывать - именно похищено. Я вообще не был на охоте. Я даже не знал о ней. Но о несчастном случае с Самойленко брат мне впоследствии рассказал. Ему тогда не было известно, что Самойленко скончался...
Лапшин прикрыл ладонью глаза. Это с ним случалось не часто, но все-таки случалось - вот так, внезапно, делалось стыдно за лгущего человека. А Глеб все говорил и говорил. Он рассказывал, как не мог донести на брата, потому что любил его и жалел родителей. Как мучился "психологически". Как даже советовался с одним доктором-психиатром. И фамилию доктора и адрес он тоже назвал...
– Хорошо, Невзоров, - негромко перебил Лапшин. - Хорошо. Помолчите.
Написал записку, позвонил и, ничего не говоря, передал листок Окошкину. Тот ушел. В наступившей тишине был слышен только посвист веселого мартовского ветра. Через несколько минут Бочков привел Олега Невзорова с покрасневшими глазами, с дрожащим подбородком. Глеб мгновенно съежился, но тотчас же вскинул голову и спросил:
– Это как понять? Очная ставка?
– Ваш брат утверждает, - вглядываясь в Олега, заговорил Лапшин, - что вы похитили у него ружье и на охоте Невзоров Глеб не был, а следовательно, выстрела не производил. Он утверждает также, что только впоследствии вы рассказали ему о несчастном случае и о смерти Самойленко. Это так?
– Так! - кивнул Глеб и сразу же отвернулся к окну.
– Это все ложь! - глотая слюну и стараясь растянуть пальцами воротник свитера, крикнул Олег. - Он подлец и свинья! Он выстрелил, конечно, нечаянно, когда мы шли по болоту за Самойленко, он...
Опять зазвонил телефон. Ханин сказал невнятно:
– Приезжай...
– Разберитесь тут до конца, Николай Федорович, - попросил Лапшин Бочкова и положил трубку на рычаг.
Оба Невзорова смотрели на Лапшина не отрываясь. Бочков
– В больницу!
– Кончается Толя?
Лапшин не ответил, свело челюсти. Он не мог сейчас говорить. И смотрел в сторону, ничего не видя, не понимая, не различая улиц, времени, скорости, с которой летела машина, завывая оперативной сиреной. Только одно он понимал всем своим существом - Толи уже нет. Да, да, разумеется, не одна смерть сделала свое дело в его глазах, разумеется, он знал, что Грибков не жилец, и все-таки это было так жестоко-нелепо - мертвый Толя, что Лапшин едва сдерживал набегающие, душащие слезы.
А потом пошло все как обычно: Грибкова еще не вынесли из маленькой палаты, но у двери стояла ширма. В изножье, уткнувшись лицом в простыню, неподвижно лежала Ирина Ивановна - Толина мама. Прокофий Петрович приехал раньше Лапшина, и странно было видеть его, всегда энергичного, всегда на ходу, всегда бодрого, - здесь, в этой особой, ни с чем не сравнимой тишине, рядом с пожелтевшими Ханиным и Жмакиным, возле крутых углов белой ширмы.
Погодя, закуривая на черной лестнице, по которой только что санитары унесли в морг то, что осталось от Толи Грибкова, Ханин неожиданно обернулся к Жмакину и сказал строго своим чуть скрипучим голосом:
– Я слышал, что вы пытались покончить с собой, юноша. Хочу вас уведомить, что нет большей подлости по отношению к жизни вообще, чем самоубийство. Человек обязан жить во что бы то ни стало, жить всегда, до последнего мгновения осмысленно. И поверьте, что я имею право это говорить.
Внизу хлопнула дверь на блоке, это она в последний раз закрылась за Толей Грибковым. Лапшин закурил, вглядываясь в желтое лицо Ханина. Баландин, зябко ежась, предложил Лапшину:
– Подождем, Иван Михайлович, пока Ирина Ивановна управится, а погодя свезем ее домой.
Ждать пошли в кабинет Антропова. Александр Петрович только что вернулся с операции, сидел тяжело отвалясь на спинку стула, смотрел прямо перед собой сосредоточенным взглядом. Потом, словно очнувшись, сказал Лапшину:
– По-моему, Иван Михайлович, с твоим подопечным самоубийцей происходит неладное. Сдвинулось что-то в психике. Всю ночь он на окошке просидел, на подоконнике, и сестра мне рассказывала, все плакал. Соображает с трудом...
– Это какой же подопечный? - спросил Баландин.
– Тот, что мой пистолет когда-то в окошко швырнул, помните? - ответил Лапшин. - Только он больше Митрохина подопечный, чем мой.
Баландин протер толстые стекла пенсне платком, осведомился:
– Митрохинский?
Интонация у Прокофия Петровича была особая, понятная только Лапшину. Баландин Митрохина не любил и даже фамилию его произносил по-своему, почему-то с ударением на последнем слоге - Митрохин!
– Если он митрохинский, то при чем же тогда ты? - опять спросил Баландин.