Одинокий путник
Шрифт:
Каждая мелочь монастырского существования поначалу причиняла Лешеку боль. Мокрый черный хлеб с кислым привкусом, с волглой коркой – да матушка бы не сумела испечь такого, даже если бы очень постаралась! Тонкий матрасик, двадцать человек в одной комнате, запах немытых тел, от которого спазмом сжимаются легкие.
Могила. Это могила под крестом, где люди погребены заживо, где они гниют, не успев умереть – от вшей, от сырости, от нездоровой жизни. Здесь никто не ходит по лесу просто так, чтобы побыть в одиночестве, подумать, посмотреть на небо, тронуть рукой ствол дерева и почувствовать, как под корой бежит живой сок. Здесь вообще нельзя побыть одному, здесь на тебя все время косятся чьи-то подозрительные глаза, подслушивают чужие уши, и только схимники наслаждаются одиночеством,
Выходя же за пределы спальни, особенно днем, Лешек непрерывно чувствовал страх. Ему казалось, что с ним непременно сделают что-нибудь ужасное, за то, что он чужой, за то, что он не желает поклоняться их ревнивому богу. Он считал, что все вокруг видят, о чем он думает, и им хочется заставить его молиться так же, как молятся они. Он ходил на службы, крестился, кланялся, и озирался по сторонам – заметил ли кто-нибудь, как ему хочется вырваться из храма?
Лешек принял послушание, чтобы никто не догадался о его ненависти к их богу. Он боялся примерно так же, как в шесть лет, когда ходил по стеночке и опасался громко вздохнуть. Только на этот раз он не хотел быть хорошим, как тогда, он хотел, чтобы все думали, что он – такой же, как они. Он отлично понимал, что его страх не имеет ничего общего с действительностью, но каждую минуту ждал, что о нем доложат Дамиану, и тот прикажет дружникам: «Давайте его сюда и разводите костер».
Постепенно страх притупился, а боль ушла вглубь, и перестала быть нестерпимой, и вместе с этим пришла тоска – Лешек каждую минуту ощущал бессмысленность монастырской жизни, ее бесплодность, когда каждый день тупо приближает тебя к смерти, и не несет ничего, кроме подготовки к смерти. Вся жизнь – подготовка к смерти. Как это абсурдно, как искажает суть и смысл бытия!
Он и в детстве тяготился бесконечными службами, хотя приютских мальчиков освобождали от большинства повечерий и полунощниц. Послушники же, как и монахи, поющие в хоре, участвовали во всех бесчисленных богослужениях. Лешек посчитал, что в обычный день, не воскресный и не праздничный, стоит на клиросе не менее десяти часов в день, в праздники же – и все шестнадцать. Когда-то затверженные наизусть слова бесстыжей лести, обращенной к богу, всплывали в памяти сами собой, только теперь Лешек старался вдуматься в смысл того, что он произносит: в малопонятные, искаженные до неузнаваемости слова, из которых составлены молитвы. Вдумывался и ужасался – неужели богу и вправду угодно слышать столь откровенное заискивание? Неужели именно эти слова, более подходящие трусливому невольнику в ожидании заслуженного наказания от хозяина, требуются богу?
Тяжелый запах ладана и горящего воска в маленькой зимней церкви плавал над клиросом душным серым облаком, и если служба шла без перерыва больше трех часов, Лешек чувствовал, как слабеют ноги и не хватает воздуха, как мутная пленка затягивает глаза, и свечи расплываются широкими радужными пятнами. Голова трещала и туманилась, и Лешеку стоило большого труда не упасть в обморок, стараясь вдыхать медленно и глубоко.
Среди послушников осталось не так много ребят, вместе с которыми Лешек рос в приюте: часть из них ушла в дружину Дамиана и приняла постриг, часть покинула монастырь, получив наделы земли в близлежащих деревнях, поэтому Лешека окружали в основном люди малознакомые. Единственная его радость в монастырской жизни – Лытка, и тот все время старался убедить его в правильности веры в Христа, рассказывая сказки о своем боге. С Лыткой Лешек не боялся быть откровенным, но старался не переходить границ дозволенного. Лытка, по крайней мере, не докладывал духовникам о его «грехах». Остальные же послушники постоянно доносили друг на друга, и Лешеку казалось, чем страшней наказание назначал за грехи духовный отец, тем сильней они радовались и потирали руки.
Он боялся, что кто-нибудь донесет и на него, ему была отвратительна даже мысль о том, что его высекут на глазах у всех, как нашкодившего щенка, но оказалось, что чужого доноса для этого вовсе не требуется: послушников секли по пятницам всех поголовно. Лытка не понимал его, он не видел за наказанием ничего, кроме своего любимого умерщвления
Между тем многие послушники считали это излюбленным развлечением – при их пресной жизни, в которой не было ни любви, ни игрищ, ни книг, одни находили удовольствие в том, чтобы смотреть на чужые страдания, раскрыв рот, другим же, напротив, нравилось испытывать боль. Лешек слушал их разговоры с ужасом и отвращением: он никогда не сталкивался с похотью, в том виде, в котором нашел ее в монастыре. Лытка не обращал внимания на скабрезности, пропуская их мимо ушей, а когда Лешек спросил, почему он, такой чистый и верующий, позволяет товарищам такие высказывания, тот коротко ответил:
– Я молюсь за спасение их душ.
– Лытка, это же грех! – улыбнулся Лешек.
– Конечно, они грешат в помыслах. Но они, по крайней мере, не любодействуют, а это немало. С помыслами бороться гораздо трудней. Когда-нибудь они смогут и это.
– Ага, они регулярно в этом друг другу помогают, – пробормотал Лешек.
– В чем?
– Бороться с помыслами. Вместо того, чтобы думать о своих грехах, постоянно докладывают кому следует о чужих.
– Это тоже полезно, – пожал плечами Лытка, – если от греха не спасает стремление к вечной жизни и страх перед адовыми муками, можно уберечь человека от греха страхом наказания.
– Знаешь, я не ребенок, я свободный человек, и мне совсем не хочется, чтобы кто-то таким способом удерживал меня от грехов.
– Лешек, то что ты говоришь – это грех гордыни.
– Да. И через несколько минут меня станут от него спасать. Как и всех присутствующих, – он отвернулся и стиснул зубы.
Послушники крестились, ложась на скамью, вопили под розгами, обманывая монахов, чтобы те хлестали не так сильно, посмеивались друг над другом – они не видели в этом ничего дурного, не чувствовали унижения.
Гордость надо хранить всегда, и когда на это не осталось сил... Лешек кусал губы и скрежетал зубами, но розги оказались сильней его – поднимаясь со скамьи, он еле сдерживал слезы и с ужасом думал о следующей пятнице. Чужие взгляды, любопытные и похотливые, сводили его с ума. Лытка помог ему надеть подрясник, и отвел в сторону.
– Ну что? Все не так страшно? – спросил он, улыбаясь.
Лешек ничего не ответил. Злость и обида, и бессилие, и страх... От безысходности он ударил кулаком в стену, но только отбил руку, что не прибавило ему ни уверенности в себе, ни оптимизма.
– Лешек, ну что ты? – Лытка посмотрел на него, как на неразумного ребенка – он все время смотрел на него, как на неразумного ребенка.
– Ничего. Все в порядке! Действительно, все не так страшно, – со злостью выплюнул Лешек, – Лытка, я мерзок сам себе!
– Да пойми ты, так и надо! Мы должны чувствовать свою ничтожность, каждую минуту должны чувствовать, как мы низки, чтобы благодарить Бога за любовь к нам. В своей гордыни мы забываем, как бренно наше тело, как мы зависим от него, а Бог – он знает об этом, но все равно любит нас! Неужели ты не благодарен ему за это?
– Нет, – бросил Лешек.
– Ты поймешь, ты рано или поздно поймешь...
– Надеюсь, что не пойму.
Лешек никогда бы не признался никому, что к его страху перед Дамианом добавился страх перед наказанием. И теперь, говоря с Лыткой, он всегда осматривался по сторонам – нет ли рядом того, кто побежит докладывать о его греховных речах иеромонахам.
Как-то вечером, когда Лытка пошел помолиться перед образом, в церковь, к Лешеку подсел послушник Илларион, из певчих. Ему было лет двадцать, ростом он не вышел, телосложение имел хлипкое и мучился угрями на лице и груди, которые время от времени становились гноящимися чирьями. Лешек смотрел на его лицо, и понимал, что брезгливость, наверное, не то чувство, которое следовало бы испытывать: в этих отвратительных условиях, не умываясь неделями... Что еще можно ожидать? Он непроизвольно составил в голове рецепт для настоя, который бы излечил несчастного за пару недель, и с горечью подумал, что тут никто не позволит ему собирать травы, даже летом. Илларион сел на Лыткину кровать и шепотом, чтобы никто его не услышал, спросил: