Одни сутки войны (сборник)
Шрифт:
— Пусть спят. Предупредим шофера, он им скажет.
По огородам тропкой прошли к соседней избе. Часовой тщательно проверил удостоверение личности Матюхина, сверился с какой-то бумажкой и только после этого пропустил в сени.
«Порядочки!» — не без одобрения подумал Матюхин.
В просторной хмуро-чистенькой горнице сидели трое. За столом — подполковник Каширин, которого Матюхин сразу узнал, и какой-то белесый младший лейтенант, а на табуретке перед ними — солдат в маскировочных брюках и грязной гимнастерке. Солдат осторожно придерживал
— Садитесь, — предложил Каширин и, когда Матюхин уселся у стола перед солдатом на табуретке, усмехнулся: — Знакомьтесь — немецкий шпион, из тех, кто ранил Лебедева.
Первый раз в жизни Матюхин видел живого, всамделишного шпиона и потому смотрел на раненого с острым и в чем-то болезненным интересом.
«Кто он? Как попал сюда? На чем провалился? Как дошел до жизни такой?» Этот последний вопрос подсказал Андрею, что он сразу, сам того не замечая, признал в шпионе русского.
Круглое лицо, нос картошкой, глубоко сидящие светлые глаза и темно-русый ежик стриженых волос могли встречаться и у других народов. Но было еще нечто неуловимое, но привычное, что сразу говорило — это русский. И Андрей решил, что в этом повинны руки.
Тяжелые руки, с крепкими толстыми пальцами и обломанными ногтями. На больших пальцах ногти покоробились, по ним прошли трещины. Вот эти тяжелые руки и скорбный, нетаящийся взгляд светлых маленьких глаз заставили Матюхина решить, что шпион — бывший свой.
Когда человек покачивал раненую руку, он делал это деликатно, стараясь, чтобы никто не заметил ни его боли, ни его движения. А в глазах его не было ни страха, ни ненависти, ни даже раскаяния. Была скорбь. Видно, он знал, что его ждет, и внутренне не противился этому, потому что понимал: иного не заслужил.
— Так вот, товарищ младший лейтенант. Я вызвал вас с людьми в надежде, что вы вместе с нашими ребятами поможете прочесать то место, где вы видели дым. Но все обошлось без вас. Немецкие разведчики напоролись на нашу засаду. Одного из них убили, двух ранили. Этот не сопротивлялся. Второй ранен тяжелее, и говорить ему трудно. Состав группы странный: немец — он убит, какой-то прибалт — и на русском и на немецком говорит с акцентом — и вот — русский. Из пленных. Поговорите с ним — есть кое-что интересное в тактике. — Каширин обратился к человеку на табурете. — Суторов, говорить все!
Шпион кивнул и оглядел Матюхина.
В таком положении Матюхин еще никогда не бывал и не знал, с чего и как начать разговор. Помог Суторов. Он глазами показал на руку Андрея — на ней виднелись шрамы от зубов немецкой овчарки, похожие на птичью лапу: после первого побега Андрея травили собаками и он, защищаясь, подставлял им руку, — спросил:
— Овчарки?
Андрей сразу понял и кивнул. Суторов трудно вздохнул и отвел глаза.
— Ты, выходит, выбрался… — Он перевел дыхание и в упор посмотрел на Матюхина: — А я вот сдался…
— Что ж так?
— Меня в родных местах взяли… Жена ходила по лагерям… Меня, видишь ты, искала. Нашла… Узнали,
— Почему же здесь не перешел?
— А дети-то там… Не дошли, видишь ты, наши-то… еще.
Во рту отчего-то пересохло. Андрей терзался, не знал, как себя вести, что говорить. Перед ним сидел враг. Настоящий, невыдуманный, а судить его судом внутренним, безжалостным и справедливым, Андрей не мог — почему-то жалел. И спросил невпопад:
— Ну и что же… теперь?
Суторов неожиданно усмехнулся, смело, чуть озорно, будто собирался сообщить забавную историю:
— А что? Теперь шлепнут.
И потому что Андрей и сам подспудно, даже жалея, понимал, только признаться себе в этом не хотел, что такого шлепнут, слова врага резанули его и начисто выбили все остатки самообладания. А Суторов вдруг сник и глухо сообщил:
— Иначе нельзя. Видишь ты, если там узнают, что я сдался, моих повесят. У н и х это быстро делается.
— Но ты ж не сопротивлялся…
— Ну и что? Узнают — еще хуже… для моих. Тут не провернешься… Не-ет…
Страшен был этот самому себе вынесенный и самим утвержденный смертный приговор. Говорить уже не хотелось: смерть даже на фронте все равно есть смерть…
Но то, что человек хотел собственной смерти, потому что она могла защитить и спасти его пятерых детей — русских детей! — поразило Матюхина. Он еще не был отцом, не знал отцовских чувств, однако согласился с Суторовым: да, ради детей можно пойти на смерть. И в то же время все существо Матюхина, его разум восставали против такой логики. Выходило, что, спасая с в о и х детей, защищая с в о й дом, Суторов сознательно пошел против тысяч таких же советских детей и их домов.
Растерянность стала исчезать, вернулось самообладание, и Андрей спросил:
— Скажи… как вас перебрасывали?
Суторов сразу принял смену настроения и темы. В душе он понимал справедливость происходящего, понимал, что иного быть не может. Поменяйся они местами, Суторов сам бы совершил такой же переход: дело есть дело. И то, что он пошел против святого дела и вот платится за это головой, казалось ему справедливостью. Жестокой, но справедливостью. И сам бы он поступил по отношению к такому, каким он стал, точно так…
— Нас не перебрасывали. Нас оставили.
— Как оставили?
— Когда… вы перешли в наступление, нам, видишь ты, приказали остаться, пропустить фронт, а потом разведать, что нужно, и вернуться.
— А что нужно?
— Всего не знаю. Я ведь в прикрытии шел. Главным был Вальтер, а его заместителем — Франц. Они решали, Я выполнял.
— Слушай, Суторов, в разведке так не бывает. В разведке каждый должен…
— Что должен — я знаю. Но только это… видишь ты, т а м по-другому. Понял? А хоронились мы в лесу. Закопались в землю. Вверху через пень вентиляцию сделали. Скажу честно, замаскировались отлично. Над нами… видишь ты, по нас пройдешь — и не заметишь. Отсиделись и вышли.