Охота на охотника
Шрифт:
– Рыжая, - Навойский рядом. Разве позволительно, чтобы мужчина в девичью постель залез, да еще и с ногами. Лизавета надеялась, что он хотя бы сапоги снял. С сапогами оно как-то вовсе уж... неправильно.
– Рыжая, открой глаза.
Она бы с радостью, хотя бы для того, чтобы высказаться. У него, может, страсть сердечная или как там в книгах пишут, а у Лизаветы репутация, пускай и старой девы, но это ж еще не повод в постель вот так забираться. Хотя... с Навойским как-то оно спокойней.
И сон отпускает.
Почти.
–
Угрожает?
Невежливо-то как... и вообще... неужели ее, Лизавету, нельзя поцеловать вот просто так, чтобы без угроз и замужа, в который она, может, и сходила бы, если бы с князем, но это же очевидно, что говорил он тогда без полного понимания ситуации. А если с полным, то получается, что замуж Лизавете за князя никак нельзя.
Но он все же поцеловал.
Наглец какой.
А сил проснуться и высказать все не осталось.
– Я, конечно, мало что понимаю...
– Таровицкая ходила по комнате. Лизавета не видела ее, но каблучки постукивали, особенно, если по паркету. Вот когда она на ковер наступала, тогда получалось глуше, тяжелей.
– Но вот все-таки пора бы тебе и честь знать... Аглая говорит, что дело исключительно в твоем желании, а еще уверена, что ты нас слышишь.
Не всегда.
Но Таровицкую Лизавета слушала. И даже представила ее себе, такую вот хрупкую и распрекрасную... отчего-то стало неприятно. Сама-то Лизавета, небось, в постелях далека от прекрасной. Лежит себе и чахнет. А ну как Навойский увидит разницу?
Всенепременно увидит.
– У меня... как-то так получилось, что подруг не было... откуда им взяться? Нет, в детстве с дворней играла, но потом... какая дружба, когда один над другим стоит? Чушь, а не... меня в пансион отправили на год, но я домой запросилась. Там тоска такая, что не рассказать. Да и другие... говорили, что это я в провинциях своих одичала, только... пусть так. Не хотела я становиться щебечущим ничтожеством... у меня маменька знаешь какая? Маг... огневик... она и воевала... и на Былинском шляхе стояла, когда войска Вышняты откатывались. Там люди били друг друга, не разбирая, друг или враг... рассказывать о том не любит, да и папенька ее воевать не пускает. Правда, она его не больно-то спрашивает. Когда ругаются, то страх просто, но любят друг друга. По-настоящему любят. И потому я тоже хочу, чтобы меня любили... и завидую.
Кому?
А что Таровицкую полюбят, у Лизаветы ни малейших сомнений нет. Она же... она вон какая, что солнце ожившее. И не только потому, что красива.
– Я и сюда поехала с надеждой... а тут одни пустобрехи... пара нормальных мужиков, но одного Авдотья прибрала... я к нему и соваться побоюсь, чтоб пулю в лоб не получить. Второй за тобою надышаться не способен. А ты носом крутишь.
Лизавета не крутит.
Она просто лежит себе. Тихонечко. Под одеялом. Потому что... потому что даже под ним вдруг становится холодно. И холод этот заставляет
– Что? Я не то сказать хотела... я просто... мы, наверное, не подруги еще... так пока, приятельницы, хотя все будет, если выживешь.
Холод сидел в пальцах. Он и пробирался выше, захватывая Лизаветино тело. Вот уже и пальцев этих она не ощущает, и ног самих, только сердце заколотилось бешено.
– Лиза?
– в голосе Таровицкой испуг слышится.
– Аглая! Тут что-то не так! Аглая...
А кричит-то она так, что и холод замирает.
– С нею что-то... губы посинели.
– Остывает!
– руки Одовецкой ложатся на грудь и давят, давят.
– Тело отказывает...
У кого?
Зачем?
Или у Лизаветы? Неправда! Она... она не хочет возвращаться в заснеженный мертвый мир, не хочет примерять волчью шкуру. Или уходить дальше, в рай ли, которого Лизавета точно не заслужила - мстящим не положен рай, в пекло ли... в пекло хочется еще меньше, но там во всяком случае тепло должно быть. Авось Лизавета и согреется.
Нет.
Жить.
Она хочет жить.
Здесь и сейчас. С Навойским ли, с дюжиною ли кошек и вязанием, которому тетушка обучит с превеликой охотой, но главное, что жить. Была бы жизнь, и Лизавета разберется.
– Сила в нее уходит, что в прорву, - пожаловалась Одовецкая, а Лизавета ощутила не только прикосновение, но и запах ее, травянисто-терпкий, аптечный.
– Помоги... если лед, то огонь нужен.
– Огня я вам дам с превеликой охотой, - Таровицкая пахла камином.
Раскаленным металлом решетки.
Дровами.
Смолой и самую малость пеплом. Сила ее, горячая, закружила, завьюжила. Заплясали внутри Лизаветы злые огненные мошки, и ноги вернулись, и пальцы занемевшие.
Еще немного и она сумеет глаза открыть.
...не ради Навойского... он смирится. Все теряют и все смиряются.
...и не ради тетушки с сестрами. Они больше не будут нуждаться.
...не для Аглаи или Таровицкой... у этих двоих куда больше общего, чем они думают.
Для себя самой.
Надо сделать вдох. Всего-навсего один лишь вдох... и выдох... и вновь вдох, несмотря на то, что огонь жжется. И Лизавета, кажется, того и гляди захлебнется им. Ничего, выдюжит... сумеет... она будет дышать.
– Вот так, ровнее... сумеешь еще?
Огня на той стороне нет, он - дитя нынешнего мира, и капризное, не всякий угодит. Лизавету вот кусает, будто собака, которая к кости свежей примеряется.
– Конечно... а дома из меня целитель так себе был...
– Он и сейчас так себе. Но это у всех огневиков. Исцеление прежде всего операции с тонкими структурами, а вы стихийно...
– Не умничай.
– Извини.
Дышать становилось легче, а руки наливались неприятной тяжестью, будто изнутри их чем-то набили, мокрым и мягким. И ноги такие же. В глазах жжется, во рту сухо и уют сонный отступает.