Октябрь, который ноябрь
Шрифт:
– Когда станет совсем светлое, то, понятно, никто бежать не будет, а наоборот. Но до полного рассвета немало придется идти боями и потемками. Кое-кто дрогнет и труса отпразднует. Так всегда бывает, - Борька вздрогнул.
– Ты сам-то чего пугаешься?
– улыбнулась Глаша.
– Во дворе кто-то.
– Подумаешь. Должно быть, с казармы кто-то к дровяным сараям пошел.
Борька кивнул, но всколыхнувшаяся тревога не стихла. Недолго был товарищ Сальков боевиком, но заимел то чувство, кое именовал дядя Филимон "кишкой чуять".
Он успел опустить лампу на пол,
– Не отвечай!
– прошипел Борька.
Глашка смотрела непонимающе, но молчала.
Боевик успел задуть лампу, как стукнули вновь - на этот раз в дверь.
– Чего ты затаился?
– прошептала девочка в кромешной тьме.
– Это, небось, к отцу. Случается и по ночам ходят.
Борька сжал ее ладонь - горячую и узкую:
– Точно к Филимону?
– Откуда же мне знать?
– прошептала Глаша.
– Может, еще кто. Ну не налетчики же?
Борька и сам понимал, что не налетчики, да и не вражеская облава. Будут те скрестись как мыши. Но предчувствия дурного не отпускало. Он сжимал браунинг, кисть другой руки щекотала Глашкина коса - вот как тут вообще с мыслями соберешься?
– Спите, что ли?
– негромко спросили из-за двери.
– Мне б Филимона Кондратьевича. Дельце неотложное.
Глаша неуверенно шевельнулась.
– Знакомый? Голос знаешь?
– едва слышно прошептал Борька.
– Нет, не знаю. Похож на формовщика Сидоренко, но не он. Открою я, да спрошу. Понятно же, что не чужой, - ответила девочка, впрочем, не спеша освобождать руку.
– Лучше не отпирай, - прошептал юный боевик.
– Не нравится он мне.
– Эй, дайте хоть записку оставлю, - упорствовали за дверью - было слышно, как нажимают, не иначе как пытая засов на крепость.
– Записку под дверь суньте, - в голос сказала Глашка.
– Отец скоро придет, а покуда я одна, велел не открывать.
– Так то чужим не открывать, а я свой товарищ, с фабричного комитета, - возмутились за дверью.
– Открой, милая, только записку передам.
По голосу было понятно, что за дверью никакой ни комитетский, и вообще не заводской - уж больно умильно шепчет.
Борька опустил предохранитель браунинга - видимо, девочка, щелчок услышала - рука ее задрожала.
– Глаш, ты лучше под кровать отползи, - прошептал боевик, внутренне взмолившись - вот бы мигом послушалась.
На дверь наваливались все сильнее - и Глашка это тоже слышала. Выскользнула из ладони ее кисть, попятилась едва различимая в отблесках печи тень в сторону кровати.
В этот миг чья-то нога скупо ударила в стекло форточки, вышибла стекло. В дыру тут же упало и покатилось нечто брошенное со двора. Борька уже сжался, ожидая грохота бомбы, но сообразил, что предмет слишком легок. И правда, камешек с запиской забросили, что ли? Вот же дураки.
Он приподнял голову из-за стола, изо всех сил надеясь, что вышло глупое недоразумение и сейчас все разъясниться, и Глашка начнет насмехаться. Но тут в комнате невыносимо сверкнуло неистовым белым светом, лишь потом донесся хлопок. Борька понял, что совершенно ослеп.
"Глашку жалко", - подумал боевик, раздирая костяшками пальцев
Сквозь писк-плач девчонки было слышно, как поддевают чем-то тяжелым дверь. Ишь ты, ломик припасли. Сколько их? А, не важно. Пистолет все равно не успеть перезарядить.
В браунинге M1903 семь патронов. Для конца жизни это немало.
Горько стало Борьке и легко. Легко оттого что не нужно думать, что дальше будет и опасаться что из бесконечной череды ликвидаций никогда не выпутаешься. Конечно, хотелось бы последний бой принять где-нибудь под чистым небом, в лесу, с пулеметом. Но и так неплохо. Вон - печка рядом, чаю от пуза напился, хороший конец жизни.
А печально было, потому что мало что успел. А что успел, не особо доброе. Девчонку и ту погубил. И скажет потом дядя Филимон...
Что скажет Гаолян, не додумалось, что и к лучшему...
В комнату вошли. Узкое пространство комнатушки Борька помнил получше своих невидимых пальцев. Вот он, гость, - вошел и сразу отступил влево к вешалке.
Из-за перевернутого стола ослепшему боевику подниматься не имело смысла. Высунул руку с пистолетом, дважды нажал спуск. И вовсе не наугад палил, потому, что там удивленно ухнули, посыпалась с вешалки одежда, донесся глухой стук - это враг сел задницей на пол.
Порадоваться Борька не успел, поскольку в окно застрочили из пулемета. Такой знакомый рокот отозвался жуткой болью - первые же пули пронзили ногу и правую сторону груди. Мальчишку осыпали щепки от расклеванного стола, от пола, еще одна пуля рванула левую ногу. В стрекоте и звоне Борька стиснул зубы, вскинул пистолет. Тщательно вспоминая расположения окон, дважды бабахнул в одно, на второе тоже сил хватило. Эх, разве попадешь, это ж не окна, а по узости - бойницы крепостные.
Но очередь внезапно оборвалась. Последняя пулеметная пуля, видимо, добила чашку на полу - жалобно звякнули осколки. Почему-то чашку было даже жальче, чем свои ноги - так и представилось, как лопнул фарфоровый, с широкой голубенькой каймой, бок чашки. В собственном боку и выше тоже было неважно: Борька чувствовал как на губах обильно пузырит и капает.
С законом Божьим и чистописание у Борьки Салькова было так себе, но арифметику он помнил. Последний патрон остался. Надо бы с толком потратить...
Вот он - шорох у двери! Руки уже не слушались, развернуть оружие боец Сальков не успел. В него стреляли - рвали тело пули, мотнулась голова с раздробленной челюстью. Выстрелов Борька не слышал, боли уже не чувствовал. Но понял - всё! Не так уж и страшно...
Лежал на полу в лужах крови мальчишка, силился вскинуть неподъемную руку с браунингом. Должно быть, уже мертвый тщился выстрелить. И нажал палец спуск, выпустил последнюю пулю. Вот теперь - всё.
Много имелось у Борьки Салькова недостатков, а еще больше достоинств. Какой арифметикой итоги его жизни будут высчитывать, только Богу известно, к которому боевик явно никогда не попадет, поскольку в богов при жизни не верил, а верил исключительно в светлое будущее. Но умер он как победитель, поскольку сделал все что мог.