Осень без любви
Шрифт:
— Осталась, непочатая, вчера времени на нее не хватило.
Он оживился, вскочил как молодой и ушкандыбал к палатке, где хранились продукты. Оттуда послышались возня, звон посуды, кряхтение.
— Поесть-то нам чего-то нужно? Рыбка тут, соленые огурчики, хлебушко, икорка. Вчера-то мы вроде по-малости, а оно все равно дает о себе знать. Без привычки-то… Хотя это всегда так.
Он появился из тумана, как приведение, разложил на досках съестное, ополоснул эмалированные кружки, делал все, уж не суетясь, но чувствовалось что-то озорное и бодрое
— Семенович, когда сетку будем проверять? — спросил я.
— Чего ее проверять: туман, какая теперь рыба. Туда попозже, когда солнце взойдет.
Он склонился над досками, порезал аккуратно огурцы, хлеб, рыбу, воткнул в алую упругость икры ложку. Узкое, худое лицо его, с редкой бородкой, с выгнутым, приплюснутым носом было синевато от утренней туманной стыни.
— Тебя звать-то как? — неожиданно спросил рыбак. — Я уж запамятовал. Олег Степанович пробурчал что-то вчера.
— Евгением…
— Евгения — это хорошо, это привычное имя.
— Почему Евгения? Евгений.
— Евгения мягше, хоть и женщин так иной раз кличут. Но это совсем ни к чему, женщин надо цветочными именами называть — Лилия, Фиалка, Роза… Ты не обижайся, если чего у меня не так.
Он налил в кружки, протянул мне, и запах спиртного, заглушив запах моря и тумана, потряс, как мощный электрический заряд, пропущенный через тело.
Потом стало легче, потом между нами воцарилась ощутимая доверительная открытость, как вчера вечером, когда стояло теплое безветрие; когда заходило солнце, утопая в огненных водах залива; когда запах багульника, горьковато-сырой, пьянил больше, чем вино; когда мы слились с морем, уйдя мыслями в прошлое и будущее; когда жизнь казалась не жизнью, а всего-навсего бессознательным полетом мотылька; когда легкость ощущения возводилась в степень поэтического видения.
— Евгения, ты с каких мест будешь?
— С Рязанщины, про Цну-речку слышал?
— Не, про Евпатия Коловрата слышал. Ваш, что ли, он?
— Наш, и Есенин тоже наш.
— У вас русские края, скажу я тебе. Я-то с Брянщины. Давно уж оттудова, позабылось все. На Севере, считай, всю жизнь — с семнадцати лет. Третий год пенсию получаю, во — сорок лет тут. А, время?
Я закурил, и Семеновичу захотелось покурить, задвигал он кадыком, губами зачмокал.
— Бери, — предложил я опять сигареты.
— Нет, пойду возьму свои. Ты не обижайся, я привык к папиросам.
Он поднялся и пошел к палатке, разом растворившись в тумане.
А вчера было так тепло и было так хорошо, что мы не захотели уходить с берега в палатку. Мы заснули у костра, разморенные вином, жидкой серостью белой ночи, запахом, тишиной и бесконечными, светлыми разговорами о прожитом. Я не мог долго уснуть.
И костер — пришелец из великой дали времени — был мне братом и собеседником, как миллионам и миллионам собратьев по плоти. О чем я думал? Да ни о чем, и все-таки о чем-то значительном и важном. Что я чувствовал? Да ничего особенного и все-таки нечто большое и самое нужное, без чего нельзя жить,
Семенович под хмельком бормотал что-то несвязное о космосе, о бездонных ямах во Вселенной, о которых он недавно услышал по радио, ничего не понимал, но до глубины души поражался. И Олег, мой давний приятель, с которым мы несколько лет назад приехали на Чукотку, — еще зеленые, ошалевшие от открывающихся в мечтах перспектив, распираемые жаждой деятельности, тоже подвыпив, угрожающе оповещал:
— Как глупо наше поколение! Оно гонится за мелким, обыденным, сладеньким, от главного — от борьбы многие прячутся. В этом мире надо любить яростно, работать яростно и ненавидеть яростно!
Олег говорил и говорил, а мне он виделся тем зеленым, ошалевшим от молодости, готовым на любовь и смерть, когда мы только ступили на землю Чукотки. Была весна, звенящая чистотой и зеленью, и жизнь была желанна, как юность, как внимание молодой красавицы, и мы были счастливы, хотя и не говорили о счастье, как теперь говорим о нем.
Семенович вынырнул из тумана, сел напротив, задымил. Туман не редел, лип к нам, наполнял сырым холодом. Посветлело, но из-за тумана нельзя понять, восходит солнце или нет.
— Раньше-то не так тут было, на Севере. Теперь понастроили всего: приисков, поселков, изъездили, истоптали тундру. А дичи и рыбы было! О!.. Вот ведь жизнь как интересно устроена, вроде зажиточнее, богаче теперь живем: телевизор, радио, кино всякое есть, а туда, в прошлое, тянет. Хоть в прошлом было столько всякого горького, что не приведи господи. Сейчас бы кто сказал, живи-ко так, как жил, оторопь взяла бы, а все равно к тому тянет. Молодость, что ли, магнитит? Или так человек устроен, что прожитого ему всегда жалко? Ты так думаешь?
Я молчал. Как я думаю? У меня вроде и прошлого-то нет, еще только жить начал, уж все равно к пережитому тянет. Видно, какая-то борозда пролегла между мной теперешним, наполненным всякими заботами и неурядицами, и тем зеленым, ошалевшим от любви к жизни, через которую не перепрыгнешь, которая не даст вернуться прошлому, и оттого жалко чего-то.
— Я думаю так, — не дождавшись моего ответа, вновь заговорил Семенович. — Если бы прошлое памятью не тянуло к себе, так человек выродился, не был бы похожим на самого себя. Как думаешь? А?..
Где-то неподалеку, невидимая в тумане, протяжно, с хрипотцой защебетала птица. Кричала она настырно, испуганно, будто звала кого-то на помощь.
— Во, кедровка дает! Неподалеку заросли стланика — их там много. А эта чего-то сюда залетела. Заблудилась в тумане? Вообще-то в туман птицы не летают. Это ее спугнул кто-то.
Кедровка умолкла, и мы молчим, курим, поеживаясь от прохлады. Перед рассветом всегда холодно, а тут еще этот туман.
— Олег Степанович вчера все о счастье толковище вел. Он вообще-то как выпьет, так и давай о счастье. А, может, счастье в том, что мы вот собраться, посидеть, выпить можем и все такое? Как думаешь?.. А?..