Осеннее равноденствие. Час судьбы
Шрифт:
— В деревне… Я все эти дни в деревне был… В своей деревне, в Лепалотасе. Что она еще тебе сказала?
— Ничего, только про тебя спрашивала. Если б ты мне тогда сказал…
— Я ничего тогда не знал. Ничего, Альбертас.
— Понимаю. Но ты слишком… Не надо, Саулюс. Я по голосу Дагны понял, что она о тебе думает. Дагна вернется.
Саулюс открывает дверь, выходит на темную лестничную площадку.
— Она не вернется, Альбертас. Не вернется.
Спотыкаясь, сбегает по лестнице, на улице останавливается, пережидая, пока пройдет слабость, и медленно удаляется по затихшему городу.
Через каких-нибудь полчаса, захлопнув дверь своей квартиры, он останавливается в гостиной. Не знает, почему останавливается, что ищет взглядом, словно с утра до ночи прошла целая вечность, изменив все до мельчайших подробностей. На глаза попадается белеющий на столе конверт. Может, он давно там лежит, только Саулюс не заметил? А может, сегодня?.. Разрывает конверт, безжалостно раздирает непослушными пальцами, достает листок: «Товарищ С. Йотаута. В ближайшее время вы обязаны непременно зайти к директору училища для важного разговора. Напоминаем, что вы отозваны из отпуска и назначены руководителем производственной группы…» И так далее… И так далее… Он не дочитывает. Аккуратно складывает листок, сует в карман пиджака,
…И так далее… И так далее…
Утром Саулюс долго валяется в постели. Что принесет этот день, что завтрашний? Разве он мог подумать какой-нибудь месяц назад, что его ждет такой тяжелый июнь? Собирался тогда во Францию, был полон энергии и радости, приятели завидовали ему («Повезло тебе… Ей-богу, тебе везет, Саулюс…»), а Дагна бегала по магазинам, собирая мужа в дорогу, жаловалась, что не может достать того да сего, и составляла список, что привезти из Парижа. Так недавно все было, так недавно, что подумать страшно. («Давай зачеркнем прошлое», — когда-то, давным-давно, говорила Беата в номере «Континенталя».)
Выбравшись из постели, Саулюс долго стоит у открытого окна, не видя и не слыша, что творится во дворе, проходит в ванную, принимает холодный душ, потом долго вытирается шероховатым полотенцем, надевает чистую сорочку, серый костюм и застывает посреди комнаты: а что же дальше?
Телефонный звонок словно автоматная очередь из-за угла. Саулюс вздрагивает, втягивает голову в плечи, оглянувшись, подбегает к трубке:
— Алло!
Молчание.
— Алло! — торопливо повторяет Саулюс, требуя ответа, и одновременно вспоминает, как прошлой осенью ходил по магазинам, чтобы купить подарок Дагне ко дню рождения. Не раз он забывал этот день, потом Дагна ласково напоминала ему, и он чувствовал себя виноватым. И вот вспомнил вовремя и уже который день носился как угорелый. Деньги как раз были, получил за работу крупную сумму и подумал: купит скромный, но красивый перстенек. В ювелирных ничего ему не смогли предложить, но люди шепнули: «Завтра должны выбросить». И правда, зашел под вечер и увидел километровую очередь. Прилавок в осаде, несколько воинственных баб никого поближе не подпускают, командуют всеми, размахивая руками в перстнях, сами тоже, конечно, заняли очередь. Саулюс встал в хвост, терпеливо протолкался битый час, послушал шум и ругань, угрозы продавщиц вызвать милицию и, потеряв надежду, вышел на улицу. На цветочном базаре купил у смуглого южанина пять гвоздик и в набитом битком троллейбусе вернулся домой. «Я хотел тебе… я так хотел тебе, Дагна, что-нибудь хорошее, но… Вот цветы… — Развернул гвоздики и торжественно добавил: — Шабо!..» У двух гвоздик отломились головки, видно, не уберег в троллейбусе. «Прости, Дагна…» Лицо Дагны было ясным и счастливым, только глаза почему-то увлажнились, длинные темные ресницы затрепетали…
…В телефонной трубке Саулюс слышит прерывистый вздох.
Приходится молчать. По дороге сюда я все время думала: буду говорить, рассказывать, вылью свою боль до последней капли. Но разве мне одной больно? Искать виноватого? Как просто обвинить того, кто ближе всего к тебе, облегчить свою участь, переложить бремя на плечи другого. Свекровь Матильда сказала тогда: может, оно и лучше, что Саулюса нету, нам, бабам, легче все — и радость и горе перенести. Наверно, земля должна расступиться, если женщина споткнется, это тоже слова свекрови. Она все медлила, не решаясь открыть тайну, говорила о том о сем, готовя меня к страшному известию. А после мы проговорили всю ночь, у меня кружилась голова, я будто плавала в безвоздушном пространстве, и лишь много позднее сумела все заново вспомнить, понять. Меня неотступно сопровождал обман: женщина, которую я называла матерью, — не мать, отец, которого считала отцом, — не отец… Кто они мне теперь? Дед и баба? Дед и баба Балтайтисы, вырастившие меня как дочку. Хорошо, благородно звучит. Вот так, стоит ли поднимать из могилы мертвых, нарушать их вечный покой?
Уже не первый раз Дагне хочется закричать. Один Саулюс ее, может быть, поймет, а другие сочтут безумной. Но разве она не безумна, разве ее еще до рождения не обрекли на безумие? Дедушка не мог перенести позора, который навлекла на него любимая дочка Эгле. Единственная дочь знаменитого каунасского адвоката Балтайтиса с кем-то спуталась… и вот на сносях… Выгнать из дому, отречься? Вместе с ней ушла бы на улицу и мать Эгле, он в этом не сомневался… Благословить на брак с этим… Но где он? Эгле сказала, что Людвикас уехал далеко и вернется не скоро. Куда? Она только головой качала. Отец спрашивал: «Кто он такой?» Эгле как воды в рот набрала. «Какие еще могут быть сомнения — сидит в тюрьме парень, не иначе. Так ему и надо, пускай там хоть окочурится». Но от этого легче не стало. А когда в доме пискнула дочка Эгле, адвокат Балтайтис совсем потерял голову. Не знал, что отвечать друзьям и знакомым, избегал появляться на Лайсвес-аллее, торчал после работы в своем кабинете, но стены деревянного дома звенели от плача маленькой Дагны, от колыбельной песни Эгле. Решение покинуть Литву пришло не сразу. У Балтайтиса были приятели, глядящие далеко в будущее и неплохо разбирающиеся в мировых событиях, в делах родного края. То один, то другой — без лишних разговоров, втихомолку — пооткрывали счета в швейцарских банках и держали чемоданы собранными. Балтайтис тоже не был таким слепым патриотом, чтобы иногда не поглядеть на восток или на запад. Так что было самое время за крупненькую сумму продать дом («Чтоб потом даром не пришлось отдать», — шепнул на ухо приятель) и податься за океан, подальше от обрушившегося на дом позора и неясного будущего. Однажды после обеда он поделился своими планами с женой и дочкой, конечно даже не обмолвившись о сгущающихся над Литвой тучах. Дескать, он так решил и не думает менять своего решения. Мать, дочка и слушать не захотели, разрыдались. Но назавтра Эгле почему-то спросила отца, поедут ли они через Париж. «Если через Париж… Мне очень хочется увидеть Париж. Очень-очень…» Отец не стал возражать — какая женщина не мечтает побывать в Париже! Разумеется, они смогут остановиться там хоть на недельку… Эгле обрадовалась, а мать переубедить было не так уж трудно. Все хлопоты взял на себя отец, но как-то вяло, все медлил, откладывал, ждал письма от дяди, живущего в Калифорнии. А когда письмо наконец пришло и отец продал дом, Гитлер уже ступил сапогом в Варшаву. По Лайсвес-аллее в Каунасе прошла демонстрация рабочих. Адвокат Балтайтис растерянно метался. Пути отрезаны? Эгле тоже забеспокоилась, обвиняла отца, только мать негромко сказала: «Слава богу». Однако ее муж
Позднее мать Эгле будет рассказывать Дагне, уже начавшей ходить в школу для литовских детей:
— Так вот, доченька, — она будет называть Дагну дочкой, и все знакомые будут говорить: какая симпатичная у вас дочурка, мадам. — Так вот, — расскажет она, — как круто обошлась с нами жизнь. Твоя сестричка Эгле, много-много старше тебя, пропала без вести. — Дагна попробует вспомнить свою «сестричку» Эгле, но не сможет. — Ты была еще совсем крошка, когда мы оставили Эгле в Париже.
— Почему вы ее оставили в Париже, мама? — спросит Дагна у своей бабушки.
— Она сама этого хотела. Скажу тебе, доченька, ты уже большая, с тобой можно обо всем говорить, — у нее там был парень, которого она безумно любила. А он не был достоин ее любви. Наверное, сбежал от нее, а она, глупенькая, искала его по всему Парижу…
Мать еще расскажет, как они втроем, попрощавшись с Эгле, уехали в Марсель, сели на пароход и отчалили. Но примерно через полчаса налетел немецкий самолет, обстрелял пароход и заставил вернуться в порт. Ждали несколько дней, надеялись снова тронуться в путь. И тогда Германия перешагнула границы Франции. Что же дальше? Лагеря беженцев, мечта найти Эгле, письма, письма… Но ответа от Эгле не дождались. Адвокат Балтайтис, у которого давно болело сердце, не раз говорил жене: «Ты мать Дагны. Она не останется сиротой, потому что ты ее мать». Жена растроганно повторяла: «Я ее мать». Однажды адвокат ушел за хлебом и упал в очереди перед лавкой.
— Если бы Эгле не осталась в Париже… — вздохнула мать.
— Она была нехорошая, моя сестричка, — сказала Дагна.
— Не надо так говорить, доченька. Я ее любила.
— Она тебя бросила, а я тебя никогда не брошу. Ты моя самая хорошая мама.
Дагна не поняла, почему мать после этих слов заплакала и попросила ее:
— Не расспрашивай меня больше об Эгле, никогда не расспрашивай, мне очень тяжело.
Даже много лет спустя Дагна вспоминает иногда детские дни, слезы матери, вой самолетов и взрывы бомб, вспоминает, как болела и в бреду слышала слова какой-то женщины в черном: «Мало надежд, госпожа Балтайтис. Этого милого ребенка может призвать господь. И если будет на то его воля…» Мать закричала: «Нет, нет, замолчите!..» А когда рассеялся дым войны, они долго путешествовали на поездах. Пассажиры на гулких вокзалах штурмовали битком набитые вагоны, Дагне страшно хотелось пить, хотелось убежать в поле. Мать успокаивала: «Потерпи, там будем жить по-другому. Там мы не будем одни, может, найдем знакомых, даже твою сестричку Эгле… Оттуда Литва уже недалеко». Снова лагерь, дощатые продуваемые ветром бараки. Здесь было много детей. И Дагна играла с ними, говорила по-литовски. Разговоры взрослых, их споры ее не интересовали. Мать все рассказывала о Литве, этот край в ее устах рисовался далекой сказочной страной, в которой высятся красивые города, цветут сады, молодцеватые парни едут на лошадях в ночное, а девицы с глазами цвета льна стоят в рутовых садочках и поют печальные песни. Дагна любила читать книжки, она была привязана к матери, которая ни на шаг не отпускала ее от себя. Неважно, что знакомые ворчали: «Как вы дочку воспитываете, госпожа Балтайтис? Говорите о Литве, а о том, что в Литве творится, — молчите». — «Откуда я могу знать, что сейчас творится в Литве?» — «Госпожа Балтайтис! Неужели вы не читаете наших газет? Может, даже не слышали, что мы собираемся переселиться из Германии в Америку, где будем бороться за истинную Литву?..» Жужжали они матери в уши. «Я слишком устала, — отвечала она. — Я хочу только в Литву…» Но пришлось пять лет маяться, чтобы ее наконец выслушали и она смогла сказать:
— Доченька, мы едем в Литву.
— Ты не могла не вернуться в Литву.
Дагну застигли врасплох, мысли рассыпаются словно бусинки, и она поднимает глаза на Саулюса: «Почему ты так?..»
— И впрямь — ты не могла не вернуться. Ты — Йотаутайте.
— Дочка твоего брата Людвикаса, — торопливо говорит Дагна и зажмуривается от боли.
От тенистой, увитой плющом террасы, холодной железобетонной стены бросает в дрожь, но Дагне никуда не хочется идти, она сама выбрала это укромное кафе, и Саулюс согласился. Конечно, могли встретиться в своем доме и так же посидеть, но ни один не предложил этого, оба подумали: «У нас нет дома». Правда, Дагна спросила: «О чем мы будем говорить?» Саулюс ответил: «Я не знаю». Дагна опоздала на свидание. Долго наряжалась; что ни надевала, все срывала с себя, была недовольна, искала новое платье. Часть своих платьев, юбок и блузочек она перевезла к подруге на дачу за Вильнюсом, на берегу Нерис, и все, что еще вчера могло ей нравиться, сегодня вызывало отвращение. Наконец, увидев, что время летит с ужасающей быстротой, она надела простенькое платье с узором из геометрических фигур, торопливо причесалась (как хорошо, что вчера была в парикмахерской!) и побежала по тропе через сосновый бор на улицу. Она хочет быть красивой, хочет нравиться? Почему? Кому? Господи, даже сегодня… И вчера, и позавчера, когда бегала к автомату звонить домой (как странно трепетало в ее мыслях это слово — «домой!»), долго стояла перед зеркалом, как семнадцать лет назад, когда шла на свидание с Саулюсом. Дагне сейчас хотелось бы превратиться в манекен в витрине магазина, рекламирующий новое платье, и ничего не чувствовать, не думать; люди шли бы мимо, бросив взгляд, отвернулись бы, а ей было бы все равно… все на свете все равно…